Информация по реабилитации инвалида-колясочника, спинальника и др.
 
Информация по реабилитации инвалида - колясочника, спинальника и др.
 
 
 
Меню   Раздел Творчество   Реклама
         
 
Поиск
 

Мой баннер
 
Информация по реабилитации инвалида-колясочника, спинальника и др.
 
Статистика
 
Рейтинг@Mail.ru
Rambler's Top100
 

Дьюма-Ки. Стивен Кинг

Дьюма-Ки

Дьюма-Ки. Стивен Кинг. Маленький южный островок Дьюма-Ки — идеальное пристанище для человека, который пытается начать всё сначала. Так по крайней мере считает некогда преуспевающий бизнесмен, который стал инвалидом в результате несчастного случая — но зато обрёл талант потрясающего художника. Однако чем дольше живёт он на Дьюма-Ки, тем более страшную силу обретают его картины. В них таится Зло. Но что это за Зло?

 

Оглавление

 

Как рисовать картину (I)
Глава 1. Моя прошлая жизнь
Как рисовать картину (II)
Глава 2. «Розовая громада»
Глава 3. Новые ресурсы
Как рисовать картину (III)
Глава 4. Друзья-любовники
Глава 5. Уайрман
Глава 6. Хозяйка дома
Как рисовать картину (IV)
Глава 7. Искусство ради искусства
Глава 8. Семейный портрет
Как рисовать картину (V)
Глава 9. Кэнди Браун
Глава 10. За славы мыльным пузырем
Как рисовать картину (VI)
Глава 11. Взгляд с Дьюмы
Глава 12. Другая Флорида
Как рисовать картину (VII)
Глава 13. Выставка
Как рисовать картину (VIII)
Глава 14. Красная корзинка
Глава 15. Незваный гость
Как рисовать картину (IX)
Глава 16. Конец игры
Глава 17. Южная оконечность
Глава 18. Новин
Как рисовать картину (X)
Глава 19. Апрель 1927 г.
Как рисовать картину (XI)
Глава 20. Персе
Глава 21. Ракушки при лунном свете
Глава 22. Июнь
Как рисовать картину (XII)
Авторское послесловие

 

Посвящается Барбаре-Энн и Джимми

Воспоминания… это внутренний слух.

Джордж Сантаяна[1]

Жизнь – не только любовь и услада,

Я бросаюсь на поиски клада:

Ты в игре, если ставишь монету на кон —

Знаешь сам, так пошло от начала времен,

Все мы мечемся в поисках клада.[2]

«Shark Puppy»[3]

Как рисовать картину (I)

Начните с чистой поверхности. Не обязательно с бумаги или холста, но я чувствую, что поверхность должна быть белой. Мы называем ее белой, потому что нам нужно какое-то определение, но настоящее имя этой поверхности – ничто. Черное – это отсутствие света, белое – это отсутствие памяти, цвет забытья.

Как мы запоминаем, чтобы не забывать? Этот вопрос после приезда на Дьюма-Ки я задаю себе постоянно, особенно часто в предрассветные часы, вглядываясь в отсутствующий свет, вспоминая отсутствующих друзей. Иногда в эти часы я думаю о горизонте. С горизонтом вы должны определиться. Для этого нужно оставить след на белом. Возможно, вы скажете, что это простое действие, но каждое действие, которое изменяет мир, – героическое. Или я просто убедил себя в этом.

Представьте себе маленькую девочку, почти младенца. Она выпала из возка лет девяносто тому назад, ударилась головой о камень и все забыла. Не только свое имя – все! А потом вдруг пришел день, когда она вспомнила ровно столько, чтобы взять в руку карандаш и прочертить первую неуверенную линию на белом. Линию горизонта, именно так. Но при этом и щель, через которую может исторгаться чернота.

Представьте себе, как маленькая ручка поднимает карандаш… замирает… а потом оставляет след на белом. Представьте себе смелость этого первого усилия: возвратить мир, рисуя его. Я всегда буду любить эту маленькую девочку, несмотря на то, что обошлась она мне очень дорого. Я должен. У меня нет выбора.

Как вам известно, картины – это магия.

Глава 1

Моя прошлая жизнь

i

Меня зовут Эдгар Фримантл. Раньше я был заметной фигурой в строительной индустрии. В Миннесоте, в моей прошлой жизни. Выражение моя-прошлая-жизнь я позаимствовал у Уайрмана. Я хочу рассказать вам об Уайрмане, но сначала давайте познакомимся с моей жизнью в Миннесоте.

Должен сказать, я добился успеха, о котором мечтает каждый американский мальчик. Поднимался и поднимался в компании, где начал работать, а когда достиг потолка, ушел и основал собственную фирму. Мой бывший босс смеялся надо мной, говорил, что я разорюсь через год. Я думаю, так говорит большинство боссов, когда кто-нибудь из молодых, энергичных подчиненных уходит, чтобы начать собственное дело.

У меня все получилось. Когда Двойной город[4] процветал, процветала и «Фримантл компани». Когда строительный рынок сокращался, я старался не играть по-крупному. Руководствовался интуицией, и в большинстве случаев она меня не подводила. Когда мне исполнилось пятьдесят, мы с Пэм стоили сорок миллионов долларов. И мы сохранили прежние чувства. У нас родились две девочки. К концу нашего семейного Золотого века Илзе училась в Университете Брауна[5], а Мелинда преподавала во Франции в рамках программы обмена с зарубежными странами. Как раз перед тем, как все пошло наперекосяк, мы с женой собирались ее навестить.

Несчастный случай произошел со мной на строительной площадке. Все предельно просто: когда пикап, пусть даже это «додж-рэм» со всеми наворотами, вступает в спор с двенадцатиэтажным краном, пикап проигрывает всегда. Правая сторона моего черепа только треснула. Левую так сильно прижало к дверной стойке «рэма», что проломило в трех местах. Может, и в пяти. Память у меня теперь, конечно, лучше, но совсем не та, какой была прежде.

Врачи назвали случившееся с моей головой противоударной травмой[6], которая зачастую приносит больше вреда, чем сам удар. Мои ребра оказались переломанными, а правое бедро – раздробленным. И хотя в правом глазу зрение сохранилось на семьдесят процентов (в хорошие дни и побольше), я почти целиком потерял правую руку.

Вероятно, предполагалось, что я потеряю и жизнь, но я выкарабкался. Далее речь пошла о том, что я останусь безмозглым (как поначалу и было – спасибо противоударной травме), однако обошлось. В каком-то смысле. Правда, к тому времени, как обошлось, ушла моя жена, и не в каком-то смысле, а насовсем. Мы прожили вместе двадцать пять лет, но знаете, как говорят: беда не приходит одна. Наверное, значения это не имеет. Что было, то прошло. Закончилось, и все. Иной раз оно и к лучшему.

Когда я говорю, что стал безмозглым, речь о том, что поначалу я не узнавал людей, не понимал, что произошло и почему меня мучает такая ужасная боль. Теперь, через четыре года, я не могу вспомнить характер и степень болевых ощущений. Я знаю, боль терзала меня, но теперь эта тема представляет собой интерес чисто теоретический. Тогда, конечно, было не до теории. Тогда у меня складывалось ощущение, что я нахожусь в аду и не знаю, почему туда попал.

«Поначалу ты боишься умереть, потом ты боишься не умереть». Так говорит Уайрман, и он знает; сам провел сезон в аду.

Болело все и всегда. Возможно, больше всего досаждала звенящая головная боль. За моим лбом царила вечная полночь, которую отбивали самые большие на свете башенные часы. Из-за повреждения правого глаза я видел мир сквозь кровавую пленку и все еще мало представлял себе, что это за мир. Ни одна вещь не обрела привычного названия. Я помню день, когда Пэм зашла в палату (я еще лежал в больнице) и встала у моей кровати. Я ужасно злился из-за того, что она стоит, когда в углу есть та штуковина, на которую садятся.

– Принеси друга, – сказал я. – Сядь в друга.

– О чем ты, Эдгар? – спросила она.

– Друг, приятель! – прокричал я. – Принеси этого гребаного приятеля, ты, тупая сука! – Боль в голове сводила с ума, а Пэм заплакала. Я ненавидел ее за то, что она начала плакать. Чего, собственно, она плакала? Не она же сидела в клетке, глядя на все сквозь красный туман. Не она была обезьяной в клетке. И тут я наконец вспомнил слово:

– Принеси старика и, ради Бога, сляг!

Старик – это все, что мой воспаленный, размозженный мозг смог предложить вместо стула.

Я все время злился. В больнице работали две медсестры средних лет, которых я прозвал Сухая дырка Один и Сухая дырка Два, словно они были персонажами в похабной истории доктора Сьюза[7]. А девушка-подросток, которая добровольно помогала медперсоналу больницы, стала у меня Мохнатой Пастилкой… понятия не имею почему, но прозвище несло в себе что-то связанное с сексом. Во всяком случае, для меня. По мере того как прибавлялось сил, я начал бить людей. Дважды пытался пырнуть ножом Пэм, и одна попытка удалась, правда, нож был пластмассовый. Тем не менее ей на руку наложили пару швов. Бывали случаи, когда меня приходилось связывать.

И вот что я особенно четко помню о начале моей тогдашней жизни: жаркая вторая половина дня в конце моего месячного пребывания в дорогом санатории для выздоравливающих, кондиционер сломан, я привязан к кровати, в телевизоре – мыльная опера, тысячи полуночных колоколов бьют в голове, боль жжет правую половину тела, как раскаленная кочерга, отсутствующая правая рука зудит, отсутствующие пальцы правой руки дергаются, оксиконтина мне не положено еще какое-то время (какое именно, сказать не могу, отмерять время – выше моего понимания), и тут из красного марева выплывает медсестра, существо, присланное, чтобы взглянуть на обезьяну в клетке, и спрашивает: «Вы готовы принять вашу жену?» А я отвечаю: «Только если она принесла пистолет, чтобы застрелить меня».

Кажется, такая боль никогда не уйдет, но она уходит. Меня отвозят домой и заменяют боль агонией лечебной физкультуры. Красная пелена начала рассеиваться. Психотерапевт, специализирующийся на гипнотерапии, научил меня нескольким эффективным способам подавлять фантомные боли и зуд в отрезанной руке. Кеймен. Именно он принес мне Ребу, одну из немногих вещей, которые я взял с собой, когда прихромал из прошлой жизни в нынешнюю, на Дьюма-Ки.

– Этот психотерапевтический метод воздействия на злость пока не получил одобрения, – предупредил меня доктор Кеймен, хотя, наверное, мог и солгать, чтобы сделать Ребу более привлекательной. Он сказал мне, что я должен дать ей отвратительное имя. И хотя выглядела она, как Люси Рикардо[8], я назвал ее в честь тетушки, которая в детстве больно сдавливала мне пальцы, если я не съедал всю морковку. Не прошло и двух дней, как я забыл ее имя. В голову лезли только мужские имена, которые злили меня еще сильнее: Рэндолл, Рассел, Рудольф, даже Ривер-мать-его-Феникс.

Я тогда находился дома. Пэм принесла мне завтрак и, должно быть, правильно прочитала выражение моего лица, потому что я увидел, как она напряглась, готовясь к взрыву эмоций. Но даже забыв имя этой призванной снимать злость куклы с взбитыми рыжими волосами, которую дал мне психолог, я помнил, как использовать ее в такой ситуации.

– Пэм, – обратился я к жене, – мне нужно пять минут, чтобы взять себя в руки. Я могу это сделать.

– Ты уверен?..

– Да, только унеси отсюда это дерьмо и засунь в свою пудреницу. Я могу это сделать.

Я не знал, смогу или нет, но именно это мне полагалось сказать: «Я могу это сделать». Я не мог вспомнить имени этой гребаной куклы, но помнил ключевую фразу: «Я могу это сделать». Я хорошо помню, как в конце своей прежней жизни постоянно твердил: «Я могу это сделать», – даже когда знал, что не могу, когда знал, что я в дерьме, по уши в дерьме, и новое дерьмо льется мне на голову, будто из помойного ведра.

– Я могу это сделать, – повторил я, и одному Богу известно, каким при этом было мое лицо, потому что Пэм попятилась, без единого слова, держа в руках поднос, на котором чашка постукивала о тарелку.

Когда она ушла, я поднял куклу на уровень лица, всматриваясь в ее глупые синие глаза, а мои пальцы вдавливались в глупое податливое тело.

– Как твое имя, ты, сука с крысиной мордой? – прокричал я. Мне ни разу и в голову не пришло, что Пэм слушает меня на кухне по аппарату внутренней связи вместе с дежурной медсестрой. Но вот что я вам скажу: если бы аппарат и сломался, они смогли бы услышать меня через дверь. В тот день мой голос разносился далеко.

Я принялся трясти куклу из стороны в сторону. Голова моталась, синтетические а-ля «Я люблю Люси» волосы летали из стороны в сторону. Синие кукольные глаза, казалось, говорили: «О-о-о-о-х, какой противный парниша!» – как любила повторять Бетти Буп[9] в одном из старых мультфильмов, которые еще можно увидеть по кабельному телевидению.

– Как твое имя, сука? Как твое имя, манда? Как твое имя, жалкая тряпичная шлюха? Скажи мне свое имя! Скажи мне свое имя! Скажи мне свое имя, или я вырву тебе глаза, откушу нос, раздеру тво…

В голове у меня что-то замкнуло – такое иногда случается и теперь, по прошествии четырех лет, здесь, в городе Тамасунчале (штат Сан-Луис Потоси, Мексика), в третьей жизни Эдгара Фримантла. На мгновение я вернулся в свой пикап, планшет с зажимом для бумаг колотился о старый стальной контейнер для ленча на полу перед пассажирским сиденьем (сомневаюсь, что я был единственным работающим миллионером Америки, который возил с собой ленч, – нас, вероятно, не один десяток), мой пауэрбук лежал рядом на сиденье. Из радио женский голос с евангелическим жаром прокричал: «Оно было КРАСНЫМ!» Только три слова, но мне их хватило. Они из песни о бедной женщине, которая наряжает свою красивую дочь проституткой. Песня эта – «Фэнси» в исполнении Ребы Макинтайр[10].

– Реба. – Я прижал куклу к груди. – Ты – Реба. Реба-Реба-Реба. Больше я твоего имени не забуду.

Я забыл – на следующей неделе, – но в тот раз уже не злился. Нет, прижал куклу к себе, как маленькую возлюбленную, закрыл глаза, представил пикап, уничтоженный в результате несчастного случая, мой стальной контейнер для ленча, о который постукивал металлический зажим на планшете, и женский голос вновь донесся из радиоприемника, вновь с евангелическим жаром прокричал: «Оно было КРАСНЫМ!»

Доктор Кеймен назвал это прорывом. Он очень обрадовался. Моя жена не проявила такого же энтузиазма, и ее поцелуй в щеку был скорее формальным. Думаю, примерно через два месяца она сказала мне, что хочет развестись.

ii

К тому времени боли значительно ослабели, или мозг уже сумел внести существенные коррективы и приспособиться к ним. Голова, случалось, болела, но не так часто и не столь сильно: между ушами больше не били самые большие в мире башенные часы. Я, конечно, с нетерпением ждал таблетку викодина в пять и оксиконтина в восемь часов (едва мог ходить, опираясь на ярко-красную «канадку»[11], не проглотив эти волшебные таблетки), но мое слепленное заново правое бедро начало заживать.

Кэти Грин, королева лечебной физкультуры, приходила в Casa Freemantle[12] в Мендота-Хайтс по понедельникам, средам и пятницам. Мне разрешали принять дополнительную таблетку викодина перед нашими занятиями, и все равно к концу упражнений мои крики звенели по всему дому. Нашу игровую комнату в подвале переоборудовали в кабинет лечебной физкультуры, оснащенный даже горячей ванной, куда я мог залезать и вылезать без посторонней помощи. После двух месяцев занятий лечебной физкультурой (то есть почти через шесть месяцев после несчастного случая) я начал по вечерам самостоятельно спускаться в подвал, чтобы повторить упражнения для ног и немного потренировать пресс. Кэти говорила, что час-другой занятий перед тем, как лечь в кровать, высвобождают эндорфины и способствуют более крепкому сну. Насчет эндорфинов не знаю, но спать я действительно стал лучше.

И во время одного из таких вот вечерних занятий (Эдгар в поисках неуловимых эндорфинов) моя жена, с которой я прожил двадцать пять лет, спустилась в подвал и сказала, что хочет со мной развестись.

Я прервал то, что делал (сгибался вперед, вытянув ноги перед собой), и посмотрел на нее. Я сидел на мате. Она стояла у подножия лестницы, достаточно далеко от меня. Я мог спросить, говорит ли она всерьез, но света хватало (спасибо флуоресцентным лампам), и такого вопроса я не задал. Если на то пошло, не думаю, что женщина может пошутить на такую тему через шесть месяцев после того, как ее муж чуть не погиб в результате несчастного случая. Я мог бы спросить почему, но и так знал. Видел маленький белый шрам на ее предплечье в том месте, куда я ударил пластиковым ножом (нож я схватил с подноса, на котором в больнице мне принесли обед), но ведь этим дело не ограничивалось. Я подумал о том, как велел ей, не так уж и давно, унести отсюда завтрак и засунуть в пудреницу. Я подумал, а не попросить ли ее еще раз все обдумать, но злость вернулась. В те дни «неадекватная злость», как называл ее доктор Кеймен, частенько составляла мне компанию. Но злость, которую я испытывал в тот самый момент, не казалась мне неадекватной.

Я сидел без рубашки. Моя правая рука заканчивалась в трех с половиной дюймах ниже плеча. Я приподнял ее (это все, на что были способны оставшиеся мышцы), чтобы наставить на жену, и сказал:

– Это я показываю тебе палец. Убирайся отсюда, раз ты этого хочешь. Убирайся отсюда, мерзкая, бросающая меня сумка.

Первые слезы потекли по ее лицу, но она попыталась улыбнуться. Получилась гримаса.

– Сука, Эдгар. Ты хотел сказать, сука.

– Слово – это всего лишь слово. – Я вновь начал сгибаться и разгибаться. Чертовски сложное это упражнение, если у тебя нет одной руки: тело постоянно уходит в сторону. – Я бы не оставил тебя, вот в чем смысл. Не оставил бы. Прошел через грязь, кровь, мочу и пролитое пиво.

– Это другое. – Она и не пыталась вытереть слезы. – Другое, и ты это знаешь. Я бы не смогла разорвать тебя надвое, если бы пришла в ярость.

– Мне бы пришлось чертовски потрудиться, чтобы разорвать тебя надвое одной рукой. – Я увеличил частоту сгибаний и разгибаний.

– Ты ударил меня ножом! – Вот он, решающий аргумент. Чушь собачья, и мы оба это знали.

– Это был пластиковый нос, ничего больше, я тогда мало что соображал, и это будут твои последние слова на гребаном смертном ковре: «Эдди ударил меня пластиковым носом, прощай, жестокий мир».

– Ты меня душил, – проговорила она так тихо, что я едва расслышал.

Я перестал наклоняться и вытаращился на нее. В голове принялись бить часы. Дин-дон, похоронный звон.

– Что ты такое говоришь? Я тебя душил? Никогда я тебя не душил.

– Я знаю, ты не помнишь, но душил. И ты не тот, что прежде.

– Заткнись. Оставь это дерьмо для… того… для парня… твоего… – Я знал это слово, и я видел человека, которого хотел обозвать этим словом, но вспомнить не смог. – Для того лысого хера, с которым ты встречаешься в его кабинете.

– Моего психотерапевта, – уточнила она и, само собой, разозлила меня еще сильнее: она помнила слово, а я – нет. Потому что ее мозг не превращался в желе.

– Ты хочешь развод, ты его получишь. Выбрасывай все, что было, почему нет? Только изображай аллигатора где-нибудь в другом месте. Убирайся.

Она поднялась по лестнице и закрыла дверь, не оглянувшись. И лишь после ее ухода я сообразил, что хотел сказать «крокодиловы слезы». Лей крокодиловы слезы где-нибудь еще.

Ладно, сойдет и так, хоть это и не совсем рок-н-ролл. Так говорит Уайрман.

В итоге из дома уехал я.

iii

За исключением Пэм, у меня не было партнеров в моей прошлой жизни. Четыре принципа успеха Эдгара Фримантла гласили (записывайте, чего уж там): не занимай суммы, большей твоего ай-кью, помноженного на сто; не занимай у человека, который при первой же встрече начинает называть тебя по имени; никогда не пей спиртного, пока солнце стоит высоко, и никогда не обзаводись партнером, с которым не захочешь обниматься голышом на водяном матрасе.

Зато у меня был бухгалтер, которому я доверял, Том Райли. Именно он помог мне перевезти те немногие вещи, которые я взял с собой, из дома в Мендота-Хайтс в наш коттедж на озере Фален. Том (сам он разводился дважды, и оба раза с серьезными потерями) всю дорогу изливал на меня свои тревоги.

– В такой ситуации ты не должен уезжать из дома. Только в том случае, если судья вышибет тебя. А так ты словно отдаешь преимущество своего поля в плей-офф.

Преимущество своего поля меня совершенно не волновало. Я только хотел, чтобы он внимательно следил за дорогой. Меня передергивало всякий раз, когда встречный автомобиль слишком уж приближался к разделительной полосе. Иногда я напрягался и жал ногой на несуществующую педаль тормоза перед пассажирским сиденьем. А насчет того, чтобы вновь сесть за руль, я даже не помышлял. Разумеется, Бог любит сюрпризы. Так говорит Уайрман.

Кэти Грин, королева лечебной физкультуры, развелась лишь единожды, но полностью поддержала Тома. Я помню, как она сидела в трико, скрестив ноги, держала мои ступни и взирала на меня с суровой яростью.

– Вот ты только что из мотеля «Смерть» и без руки, а она хочет свалить. Лишь из-за того, что ты ударил ее пластиковым больничным ножом, когда едва мог вспомнить собственное имя? Чтоб меня драли, пока я не закричу! Разве она не понимает, что резкие перемены настроения и кратковременная потеря памяти – обычное дело для человека после такой черепно-мозговой травмы, как у тебя?

– Она понимает, что я ее пугаю, – ответил я.

– Да? Ладно, слушай свою маму, сыночек Джим: если ты наймешь хорошего адвоката, то заставишь заплатить за то, что она такая тряпка. – Несколько волос выскочили из ее гестаповского конского хвоста, и Кэти сдула их со лба. – Она должна за это заплатить. Читай по моим губам: твоей вины тут нет.

– И она говорит, что я пытался ее задушить.

– Конечно, тут можно надуть в штаны, если тебя пытается задушить однорукий инвалид. Перестань, Эдди, заставь ее за это заплатить. Я знаю, что это не мое дело, но мне все равно. Она не должна так поступать с тобой.

– Я думаю, есть что-то еще, не только удар ножом и попытка задушить ее.

– Что?

– Я не помню.

– А что говорит она?

– Она не говорит.

Но мы с Пэм прожили вместе очень долго, и даже если любовь превратилась в привычку, я подумал, что все равно знаю ее достаточно хорошо, чтобы понимать: произошло что-то еще, нет, продолжало происходить прямо сейчас, и вот от этого «чего-то»… вот от этого «чего-то» Пэм и хотела уйти.

iv

Вскоре после того как я перебрался в коттедж на озере Фален, меня навестили девочки… молодые женщины. Они принесли корзину со всем необходимым для пикника, мы сидели на крыльце с видом на озеро, где так хорошо пахло соснами, смотрели на воду, ели сандвичи. День труда[13] миновал, так что большинство плавающих игрушек вытащили из воды и оставили на берегу до следующего года. В корзине была и бутылка вина, но я выпил совсем немного. В сочетании с болеутоляющими таблетками алкоголь бил наотмашь: один стакан вина, и у меня начинал заплетаться язык. Девочки (молодые женщины) выпили остальное и расслабились. Мелинда, приехавшая из Франции второй раз после моей неудачной встречи с краном и недовольная возвращением, спросила, у всех ли семейных пар, которым за пятьдесят, бывают неприятные периоды разлада, должна ли она ожидать такого и для себя. Илзе, младшая, начала плакать, прижалась ко мне, спросила, почему все не может быть, как было, почему мы (то есть ее мать и я) не можем жить, как прежде. Лин сказала ей, что сейчас не время изображать маленькую девочку, мирящую родителей, а Илли показала ей палец. Я рассмеялся. Ничего не смог с собой поделать. Потом мы все рассмеялись.

Эмоциональный взрыв Лин и слезы Илзе пусть были не в радость, но шли от души. Эти реакции я знал так же хорошо, как родинку на подбородке Илзе или едва заметную складочку меж бровей хмурящейся Лин, которой со временем предстояло превратиться в глубокую морщину.

Линни поинтересовалась, что я собираюсь делать. Я ответил, что понятия не имею. Я прошел немалый путь к решению покончить с собой, но точно знал: если я это сделаю, все должно выглядеть как несчастный случай. Я не мог оставить этих двух девочек, которые только начинали жить, с непомерным грузом вины за самоубийство отца. Я не мог возложить ту же вину на женщину, с которой однажды пил в кровати молочный коктейль: мы лежали голые, смеялись и слушали по стереосистеме «Plastic Ono Band».

После того как они воспользовались шансом стравить давление (по терминологии доктора Кеймена, после полного и обстоятельного обмена чувствами), все как-то успокоилось, и мы неплохо провели день, разглядывая фотографии в старых альбомах, которые Илзе нашла в каком-то ящике, и вспоминая прежние времена. Думаю, мы еще раз-другой посмеялись, но далеко не всем воспоминаниям моей прошлой жизни можно доверять. Уайрман говорит, когда дело касается давно ушедших дней, мы склонны подтасовывать карты.

Илзе хотела, чтобы мы все пошли куда-нибудь пообедать, но Лин договорилась с кем-то встретиться в публичной библиотеке до ее закрытия, и я сказал, что не чувствую в себе достаточно сил для того, чтобы куда-то идти; подумал, что лучше прочитать несколько глав последнего романа Джона Сэндфорда, а потом лечь спать. Девочки поцеловали меня – мы снова стали друзьями, – а потом ушли.

Через две минуты Илзе вернулась.

– Я сказала Линни, что забыла ключи.

– Как я понимаю, ты их не забывала.

– Нет. Папа, ты смог бы причинить маме боль? Я про сейчас. Сознательно?

Я покачал головой, но такой ответ ее не удовлетворил. Я понял это по тому, как она стояла, пристально всматриваясь мне в глаза.

– Нет. Никогда. Я бы…

– Что, папа?

– Я собирался сказать, что скорее отрубил бы себе руку, но тут же понял, что неудачно подобрал слова. Я бы никогда этого не сделал, Илли. Будь уверена.

– Тогда почему она боится тебя?

– Я думаю… потому что я – калека.

Она подскочила ко мне, прижалась так, что чуть не свалила меня на диван.

– Папа, пожалуйста, извини. Просто все это так ужасно.

Я погладил ее по волосам.

– Я знаю, но только помни… хуже уже не будет. – Правды в моих словах не было, но я надеялся: если соблюдать осторожность, Илзе никогда не узнает, что я ей лгал.

С подъездной дорожки донесся автомобильный гудок.

– Иди. – Я поцеловал ее мокрую щеку. – Твоя сестра торопится.

Она наморщила нос.

– Как будто бывает по-другому! Надеюсь, ты не злоупотребляешь болеутоляющими?

– Нет.

– Позвони, если я тебе понадоблюсь, папа. Я прилечу на следующем же самолете.

Она бы прилетела. Поэтому звонить я не собирался.

– Само собой. – Я поцеловал ее в другую щеку. – Этот поцелуй передай сестре.

Илзе кивнула и ушла. Я сел на диван, закрыл глаза. За ними били башенные часы, били и били.

v

Моим следующим гостем в Casa Phalen[14] стал доктор Кеймен, психолог, который дал мне Ребу. Я его не приглашал. Он появился у меня исключительно благодаря заботам Кэти, повелительницы лечебной физкультуры.

Хотя Кеймену едва ли было больше сорока, ходил он, как человек, куда более пожилой, и тяжело дышал, даже когда сидел, глядя на мир поверх огромной груши живота сквозь толстые стекла очков в роговой оправе. Кеймен был очень высоким и очень-очень черным, а черты его лица, в силу их невероятных размеров, казались нереальными. Эти гигантские выпученные глазные яблоки, этот нос, напоминавший корабельный таран, эти вывороченные губы завораживали. Ксандер Кеймен выглядел, как второсортный божок в костюме из «Дома мужской одежды». И, судя по внешнему виду, умереть ему предстояло от обширного инфаркта или инсульта, и встреча с одним из них ждала его до пятидесятилетия.

Кеймен отказался от предложения чего-нибудь выпить, сказал, что долго не задержится, и тут же поставил портфель на диван, противореча собственным словам, сел рядом с подлокотником (диван прогнулся на пять фатомов[15] и продолжал прогибаться – я даже испугался за пружины), посмотрел на меня и шумно вдохнул.

– Что привело вас сюда? – спросил я его.

– Кэти говорит мне, что вы планируете наложить на себя руки, – ответил он. Тем же тоном он мог бы сказать: «Кэти говорит мне, что вы планируете пикник на лужайке и собираетесь предложить гостям глазированные пончики». – В этом есть доля правды?

Я открыл рот, закрыл. Однажды, когда мне было десять, и я рос в О-Клер, я взял комикс с вращающейся стойки в аптечном магазине, сунул в джинсы и накрыл сверху футболкой. Затем неспешным шагом направился к выходу, чувствуя себя очень умным, и тут продавщица схватила меня за руку. Вздернула мне футболку, выставив напоказ мое украденное сокровище. «И как он сюда попал?» – спросила она. За последующие сорок лет не случалось, чтобы я не мог найтись с ответом на столь простой вопрос.

Наконец (прошло слишком уж много времени, чтобы мой ответ восприняли серьезно) я промямлил:

– Это нелепо. Я не знаю, откуда у нее могли взяться такие мысли.

– Нелепо?

– Да. Точно не хотите колы?

– Спасибо, но я пас.

Я поднялся, достал колу из холодильника на кухне. Крепко зажал бутылку между культей и ребрами (это возможно, хотя и болезненно, не знаю, что вы видели в фильмах, но сломанные ребра болят долго), левой рукой скрутил крышку. Я – левша. «В этом тебе повезло, мучачо»[16], как говорит Уайрман.

– Меня удивляет, что вы серьезно восприняли ее слова, – сказал я, когда вернулся. – Кэти – великолепный специалист по лечебной физкультуре, но она же не психоаналитик. – Я постоял, прежде чем сесть. – Да и вы тоже. Если подходить формально.

Кеймен сложил ладонь лодочкой за ухом, которое размерами не уступало ящику стола.

– Я слышу… скрежет. Точно слышу!

– О чем вы говорите?

– Такой очаровательно средневековый звук. Будто кто-то опускает проржавевшее забрало, готовясь к обороне. – Он попытался подмигнуть мне, но когда у человека лицо таких размеров, изобразить иронию невозможно: только бурлеск. Однако я его понял. – Что же касается Кэти Грин, вы правы, что она может знать? Она ведь работает с частично парализованными людьми, с полностью парализованными, с теми, у кого ампутированы конечности, вроде вас, с выздоравливающими после тяжелой травмы головы… опять вроде вас. Этой работой Кэти занимается пятнадцать лет, она могла наблюдать реакцию тысячи увечных пациентов на то, что им никогда не стать такими, как прежде. Но куда ей распознать депрессию с суицидальными тенденциями.

Я сел в продавленное кресло, которое стояло напротив дивана, и мрачно уставился на Кеймена. Его, похоже, провести не удастся. И Кэти Грин тоже.

Он наклонился вперед… то есть, учитывая объем живота, буквально на пару дюймов, больше не получалось.

– Вы должны подождать.

Я вытаращился на него. Никак не ожидал такого совета.

Он кивнул.

– Вы удивлены. Да. Но я не христианин, тем более не католик, и к самоубийству отношусь вполне терпимо. Однако я верю в ответственность человека, знаю, кто вы, и говорю вам следующее: если вы покончите с собой сейчас… даже через шесть месяцев… ваши жена и дети узнают. Сколь бы осторожны вы ни были, они узнают.

– Я не…

Он поднял руку.

– И компания, в которой вы застраховали свою жизнь… на очень большую сумму, я не сомневаюсь… тоже узнает. Они, возможно, не смогут этого доказать… но будут очень, очень стараться. Слухи, которые они начнут распускать, навредят вашим девочкам, пусть вы и думаете, что они хорошо от этого защищены.

Я понимал, что Мелинда защищена. А вот Илзе – совсем другое дело. Мелинда, когда злилась на сестру, говорила, что у Илзе задержка в развитии, но я в это не верил. Я думал, что Илли просто не такая толстокожая.

– И в конце концов они смогут это доказать. – Кеймен пожал огромными плечами. – Я не стану даже предполагать, сколько это будет в денежном эквиваленте, но знаю, что ваше наследство уменьшится на значительную сумму.

О деньгах я как раз и не думал. В голове роились мысли о следователях страховой компании, сующих свои носы во все дыры, пытающихся определить, как и что я подстроил, надеющихся разоблачить меня. И вот тут я начал смеяться.

Кеймен сидел, положив огромные черные руки на слоновьи колени, смотрел на меня со всезнающей улыбочкой на губах. Точнее, не улыбочкой, а улыбищей. Он дал мне отсмеяться, а потом спросил, что я нашел такого забавного.

– Вы говорите мне, что я слишком богат, чтобы покончить с собой.

– Я говорю «не сейчас», Эдгар, и это все, что я говорю. Я также собираюсь сделать вам предложение, идущее вразрез с моим достаточно богатым опытом… Но насчет вас у меня очень сильное предчувствие… то самое, что побудило меня дать вам куклу. Предложение это – географическое.

– Простите?

– Это метод лечения, который часто используется людьми на последней стадии алкоголизма. Они надеются, что смена места жительства даст им возможность начать все с чистого листа. Кардинально развернуть ситуацию.

Я что-то почувствовал. Не сказал бы, что надежду, но что-то.

– Срабатывает он редко, – продолжил Кеймен. – Ветераны «Анонимных алкоголиков», у которых есть ответ на все (это их благословение и проклятие и пусть даже редко кто это осознает), любят говорить: «Посади говнюка в самолет в Бостоне, тот же говнюк сойдет с трапа в Сиэтле».

– И где при таком раскладе я? – сорвался с моих губ естественный вопрос.

– В настоящий момент вы в пригороде Сент-Пола. Я предлагаю следующее: найдите местечко подальше и отправляйтесь туда. Вы в уникальном положении: можете это сделать, учитывая ваши финансовые возможности и семейный статус.

– И на сколько?

– Как минимум на год. – Он загадочно посмотрел на меня. Его большое лицо словно создали для такого выражения. Если бы его вырубили у входа в гробницу Тутанхамона, я уверен, Говард Картер задумался бы[17]. – А если вы что-нибудь сделаете с собой к концу этого года, ради Бога, Эдгар… нет, ради ваших дочерей… постарайтесь, чтобы комар носа не подточил.

Он почти провалился в глубины старого дивана, а тут начал вылезать. Я шагнул к нему, чтобы помочь, но он отмахнулся. В конце концов поднялся, вдохнул еще громче, взял портфель. Посмотрел на меня с высоты своих шести с половиной футов, этими выпученными глазами с желтоватыми белками, которые еще и увеличивали очень толстые линзы очков.

– Эдгар, что-нибудь может сделать вас счастливым?

Я не стал углубляться в его вопрос (испугался таящихся там опасностей).

– Я раньше рисовал.

Если на то пошло, рисованием я занимался довольно-таки серьезно, но так давно! С тех пор столько случилось… Женитьба, карьера, крах и первого, и второго.

– Когда?

– Подростком.

Я уже хотел рассказать ему о том, как когда-то мечтал о художественной школе (даже покупал альбомы с репродукциями, когда мог себе это позволить) – но сдержался. В последние тридцать лет мой вклад в мир живописи ограничивался завитушками, которые я выводил на бумаге во время телефонных разговоров, и прошло, наверное, десять лет с момента покупки последнего альбома, которому полагалось лежать на журнальном столике, дабы производить впечатление на гостей.

– А потом?

Я собрался солгать… стыдился сказать правду… но все же сказал. Однорукие мужчины должны говорить правду, если есть такая возможность. Это придумал не Уайрман. Это мои слова.

– Нет.

– Попробуйте снова порисовать, – предложил Кеймен. – Вам нужно отгородиться.

– Отгородиться? – в недоумении повторил я.

– Да, Эдгар. – На его лице отражались удивление и разочарование, вызванные тем, что я никак не мог понять очевидного. – Отгородиться от ночи.

vi

Где-то через неделю после визита Кеймена меня навестил Том Райли. Листья уже начали менять цвет, и я помню, что продавцы в «Уол-Марте» развешивали хэллоуиновские постеры, когда я заглянул туда, чтобы купить альбомы для рисования. Впервые после колледжа… черт, скорее, после средней школы.

Насчет самого визита Тома я лучше всего помню одно: его смущение и неловкость.

Я предложил ему пива, и он согласился. Когда я вернулся из кухни, он смотрел на сделанный мной рисунок тушью: три пальмы у кромки воды, крыша хижины на заднем фоне слева.

– Неплохо, – прокомментировал он. – Ты нарисовал?

– Нет, эльфы, – ответил я. – Они приходят ночью. Чинят мне обувь и иногда рисуют картины.

Он рассмеялся, слишком уж нарочито, и вернул рисунок на письменный стол.

– На Миннесоту, прафта, не похоше. – Он вдруг заговорил со шведским акцентом.

– Я срисовал его из книги, – пояснил я. На самом деле я воспользовался фотографией из буклета риелтора. Фото было сделано из окна так называемой «флоридской комнаты» в «Салмон-Пойнт». Я только что арендовал там дом как минимум на год. Никогда не бывал во Флориде, даже в отпуске, но фотография задела какую-то струнку в моей душе, и впервые после несчастного случая я почувствовал желание увидеть все своими глазами. Слабенькое, но желание. – Что я могу сделать для тебя, Том? Если ты насчет…

– Вообще-то Пэм попросила меня заглянуть к тебе. – Он опустил голову. – Я хотел, но не смог заставить себя сказать «нет». Из уважения к прошлому, ты понимаешь.

– Само собой. – Том говорил о тех временах, когда «Фримантл компани» представляла собой три пикапа, бульдозер «Катерпиллер D9» и радужные мечты. – Выкладывай, Том. Я тебя не укушу.

– Она наняла адвоката. Настроена на развод.

– Я и не думал, что она откажется от своих планов. – Я говорил правду. Не помнил, как душил ее, зато хорошо запомнил выражение ее глаз, когда она мне об этом говорила. И я прекрасно знал: если Пэм принимала решение, отказывалась она от него крайне редко.

– Она хочет знать, собираешься ли ты привлечь Боузи.

Вот тут я не мог не улыбнуться. Шестидесятипятилетний Уильям Боузман-третий, щегольски одетый, ухоженный, в галстуке-бабочке, возглавлял миннеаполисскую юридическую фирму, услугами которой пользовалась моя компания, и если бы он узнал, что мы с Томом последние двадцать лет зовем его Боузи, его, наверное, хватил бы удар.

– Я даже не думал об этом. А в чем проблема, Том? Что конкретно она хочет?

Он выпил пиво, поставил пустой стакан рядом с моим незаконченным рисунком, щеки налились краской.

– Она выразила надежду, что удастся обойтись без жесткого противостояния. Она сказала: «Я не хочу быть богатой и не хочу драться за каждый доллар. Я лишь хочу, чтобы он обошелся по справедливости со мной и девочками, как он поступал всегда. Ты ему это передашь?» Вот я и передаю. – Том пожал плечами.

Я поднялся, подошел к большому окну между гостиной и крыльцом, посмотрел на озеро. В самом скором времени я собирался войти в мою «флоридскую комнату», чем бы она ни оказалась, и смотреть на Мексиканский залив. Задался вопросом, будет ли это лучше, по-другому, чем лицезрение озера Фален. Подумал, пусть будет хотя бы по-другому – во всяком случае, на первое время меня это устроит. Мне хотелось начать с чего-то нового. Когда я повернулся, Том Райли изменился до неузнаваемости. Первым делом я подумал, что у него схватило живот. Потом понял, что он пытается сдержать слезы.

– Том, в чем дело? – спросил я.

Он покачал головой, попытался заговорить, но с губ сорвался только влажный хрип. Он откашлялся, предпринял вторую попытку.

– Босс, не могу привыкнуть к тому, что у тебя только одна рука. Мне так жаль.

Произнес он эти слова так безыскусно, экспромтом, с такой теплотой. Шли они, конечно же, от сердца. Я думаю, в тот момент мы оба были на грани слез, как пара расчувствовавшихся парней в шоу Опры Уинфри.

Мысль эта помогла мне быстро взять себя в руки.

– Мне тоже жаль, но я как-то справляюсь. Честное слово. А теперь допей это чертово пиво, пока оно совсем не выдохлось.

Он рассмеялся и вылил остатки «Грейн белт» в стакан.

– Я собираюсь попросить тебя передать ей мое встречное предложение. Если она одобрит идею, детали мы утрясем. Обойдемся без адвокатов. Решим все сами.

– Ты серьезно, Эдди?

– Да. Ты все подсчитаешь, так что мы будем знать общую сумму, из которой можно исходить. Потом разделим итог на четыре части. Она возьмет три, семьдесят пять процентов, для себя и девочек, я – остальное. А что касается самого развода… слушай, в Миннесоте это не проблема, после ленча мы с ней можем пойти в «Бордерс»[18] и купить книгу «Развод для чайников».

Он вытаращился на меня.

– Есть такая книга?

– Я в каталог не заглядывал, но если нет, я съем твои усы.

– Я думал, говорят «съем твои трусы»[19].

– А разве я сказал не так?

– Не важно. Эдди, ты же разбазаришь свое состояние.

– Спроси меня, и я скажу, что мне насрать. Я и в ус не дуну. Компания мне по-прежнему небезразлична, и она в отличном состоянии, потому что управляется людьми, знающими свое дело. Что же касается собственности… так я лишь предлагаю избавиться от излишнего самомнения, которое и позволяет адвокатам снять сливки. Если мы люди здравомыслящие, денег хватит всем.

Он допил пиво, не отрывая от меня взгляда.

– Иногда я думаю, тот ли ты человек, с которым я раньше работал.

– Тот человек умер в пикапе, – ответил я.

vii

Пэм приняла мое предложение, и, думаю, она могла бы согласиться на мое возвращение к ней вместо предложенной мною сделки (мысль эта то и дело, словно солнце из-за облаков, проглядывала на ее лице во время нашего ленча, когда мы утрясали детали), но эту тему я не поднял. Думал только о Флориде, этом убежище для новобрачных и стариков, молодых и полуживых. И полагаю, в глубине души даже Пэм понимала, что это наилучший выход. Потому что человек, которого вытащили из искореженного «додж-рэма», в стальной каске, обжимающей уши, словно смятая банка из-под собачьей еды, очень уж отличался от того, кто садился в «додж». Эта жизнь с Пэм, девочками и строительной компанией закончилась; все ее этапы остались позади. Но выходов из ситуации у меня было два. На одной двери висела табличка с надписью «САМОУБИЙСТВО» – как указал доктор Кеймен, на текущий момент вариант не из лучших. То есть оставался только второй, через дверь с табличкой «ДЬЮМА-КИ».

Однако перед тем как я выскользнул через эту дверь из моей прошлой жизни, произошло еще одно событие. Случилась беда с собакой Моники Голдстайн, Гендальфом, симпатичным джек-рассел-терьером.

viii

Если вы представляете себе мое новое пристанище одиноким коттеджем на озерном берегу, в который упирается петляющая по северным лесам проселочная дорога, то сильно ошибаетесь. Мы же говорим об обычном пригороде мегаполиса. Наш дом на озере расположен в конце Астер-лейн, асфальтированной улицы, идущей от Ист-Хойт-авеню до воды. В соседнем доме жили Голдстайны.

В середине октября я наконец-то внял совету Кэти Грин и начал ходить пешком. До великих походов по берегу дело дошло гораздо позже, а пока я позволял себе только короткие вылазки, и всякий раз по возвращении мое правое, раздробленное, а потом восстановленное бедро молило о пощаде (да и в глазах частенько стояли слезы), но продвигался я в правильном направлении. И я как раз возвращался домой после одной такой прогулки, когда миссис Феверо сбила маленькую собачку Моники. Я отшагал уже три четверти обратного пути, когда эта Феверо проехала мимо меня на своем «хаммере» нелепого горчичного цвета. Как всегда, с мобильником в одной руке и сигаретой в другой. Как всегда, ехала она слишком быстро. Все произошло мгновенно, и я, конечно, не заметил, как Гендальф выскочил на проезжую часть – наверное, он видел лишь свою хозяйку, Монику Голдстайн, которая шла по другой стороне улицы в парадной униформе герлскаута. А мое внимание занимало исключительно восстановленное бедро. Как всегда, в завершающей части этих коротких прогулок у меня создавалось ощущение, что это так называемое чудо современной медицины набито десятью тысячами острых стеклянных осколков.

Потом завизжали шины, и на визг наложился крик маленькой девочки: «ГЕНДАЛЬФ, НЕТ!»

В этот самый момент я отчетливо и ясно увидел кран, едва не убивший меня, а мир, в котором я всегда жил, пожирался желтизной, куда более яркой, чем «хаммер» миссис Феверо, и по желтизне плыли черные буквы, раздувались, становились все больше: «LINK-BELT».

Потом начал кричать и Гендальф, а видение прошлого (доктор Кеймен, несомненно, назвал бы его возвращенным воспоминанием) ушло. До того осеннего дня четырьмя годами раньше я понятия не имел, что собаки могут кричать.

Я побежал, бочком, как краб, стуча по тротуару красной «канадкой». Наверняка со стороны выглядело это нелепо, но никто на меня не смотрел, будьте уверены. Моника Голдстайн стояла на коленях на мостовой рядом со своей собакой, лежащей перед высокой квадратной радиаторной решеткой «хаммера». Лицо девочки белело над зеленой униформой. На ленте, что тянулась поперек груди, висели скаутские значки и медали. Конец этой ленты намокал в увеличивающейся луже крови Гендальфа. Миссис Феверо наполовину спрыгнула, наполовину вывалилась с очень уж высокого водительского сиденья «хаммера». Ава Голдстайн, в полурасстегнутой блузке и босиком, выбежала из парадной двери дома Голдстайнов, выкрикивая имя дочери.

– Не трогай его, дорогая, не трогай его, – проговорила миссис Феверо. Она все еще держала сигарету и нервно затягивалась.

Моника ее не слышала. Погладила бок Гендальфа. От прикосновения собака закричала вновь (это был крик), и Моника закрыла лицо руками. Начала трясти головой. Я не стал бы ее винить.

Миссис Феверо потянулась к девочке, потом передумала. Отступила на два шага, привалилась к высокому борту «хаммера» и посмотрела в небо.

Миссис Голдстайн опустилась на колени рядом с дочерью.

– Миленькая моя, ох, миленькая, пожалуйста, не надо…

Гендальф лежал на мостовой в расширяющейся луже собственной крови и выл. Теперь я смог вспомнить звук, который издавал кран. Не «мип-мип-мип», как положено, потому что звуковой сигнал, предупреждающий о движении крана назад, не работал. Слышалось резко меняющее тональность урчание дизельного двигателя и шуршание гусениц, вдавливающихся в землю.

– Уведите ее в дом, Ава, – сказал я. – Уведите ее в дом.

Миссис Голдстайн обняла дочь за плечи, попыталась поднять.

– Пойдем, миленькая. Пойдем домой.

– Без Гендальфа не пойду! – закричала Моника. Одиннадцатилетняя, развитая для своего возраста девочка вдруг превратилась в трехлетнюю крошку. – Не пойду без моей собачки! – Лента с медалями, точнее, последние три дюйма, теперь пропитавшиеся кровью, прошлись по ее юбке, оставив на бедре кровавую полосу.

– Моника, пойди в дом и позвони ветеринару, – обратился я к девочке. – Скажи, что Гендальфа сбила машина. Скажи, что он должен немедленно приехать. А я пока побуду с Гендальфом.

Моника посмотрела на меня. В глазах стоял не шок, не горе – безумие. Я хорошо знал этот взгляд. Часто видел его в зеркале.

– Вы обещаете? Клянетесь? Именем матери?

– Клянусь именем матери. Иди, Моника.

Она пошла, еще раз взглянув на Гендальфа и издав скорбный вопль, прежде чем сделать первый шаг к дому. Я присел рядом с Гендальфом, держась одной рукой за бампер «хаммера», испытывая жуткую боль и клонясь налево, с тем, чтобы не сгибать правое колено больше, чем того требовала необходимость. Однако и с моих губ сорвался крик боли, и я задался вопросом: а удастся ли мне подняться без посторонней помощи? На миссис Феверо я рассчитывать не мог. Она отошла к тротуару с левой стороны улицы на прямых, широко расставленных ногах, согнулась, словно кланяясь особе королевской крови, и начала блевать в сливную канаву. При этом одну руку, с сигаретой, отвела далеко в сторону.

Я повернулся к Гендальфу. Под колесо попала задняя часть его тела. Позвоночник перебило. Кровь и экскременты сочились меж сломанных задних лап и текли прямо по ним. Он поднял на меня глаза, и я увидел в них ужасающую надежду. Его язык выполз изо рта и лизнул мне запястье, сухой, как ковер, и холодный. Гендальф собирался умереть, но, похоже, не в самое ближайшее время. Моника в любой момент могла выйти из дома, и я не хотел, чтобы он дожил до этого и смог лизнуть ее запястье.

Я понимал, что должен сделать. И никто бы не увидел, как я это сделаю. Моника и ее мать находились в доме. Миссис Феверо по-прежнему стояла ко мне спиной. Если другие люди, жившие на этой части улицы, смотрели из окон (или даже вышли на лужайки), «хаммер» блокировал им обзор, не позволял увидеть меня, сидящего с неестественно выпрямленной правой ногой рядом с собакой. Времени у меня было в обрез, считанные мгновения, и я упустил бы свой шанс, продолжая раздумывать.

Поэтому я взялся рукой за верхнюю часть тела Гендальфа и без малейшей паузы вернулся на строительную площадку на Саттон-авеню, где «Фримантл компани» готовилась возвести сорокаэтажное банковское здание. Я – в пикапе. По радио Реба Макинтайр поет «Фэнси». Внезапно я осознаю, что шум от двигателя крана очень уж громкий, хотя я не слышал сигнала, который тот должен издавать при движении задним ходом, а когда смотрю направо, вижу, что мир за окном пикапа, которому следовало там быть, исчез. Этот мир заменило что-то желтое. И на этом желтом плывут черные буквы: «LINK-BELT». Они увеличиваются и увеличиваются. Я выворачиваю руль «рэма» влево, до упора, зная, что уже опоздал. Скрежещет корежащийся металл, заглушая песню, а кабина начинает сжиматься, справа налево, потому что кран вторгается в мое пространство, крадет мое пространство, и пикап накреняется. Я пытаюсь открыть водительскую дверцу, но куда там. Сделать это следовало незамедлительно, а теперь уже поздно что-то предпринимать. Мир передо мной исчезает, потому что ветровое стекло из-за миллиона трещинок становится матовым. Потом строительная площадка возвращается, потому что ветровое стекло вываливается из рамы. Вываливается? Летит, как сложенная пополам игральная карта. Я ложусь на руль, давлю на клаксон обеими локтями, моя правая рука служит мне в последний раз. Но едва слышу гудок за ревом двигателя крана. Надпись «LINK-BELT» все движется, сминает дверцу со стороны пассажирского сиденья, сжимает пол под пассажирским сиденьем, разбивает приборный щиток, который ощеривается пластиковыми остриями. Все дерьмо из бардачка разлетается по кабине, как конфетти, радио замолкает, мой контейнер для ленча прижат к планшету с зажимом, и вот идет «LINK-BELT». Надпись уже надо мной, я могу высунуть язык и лизнуть этот гребаный дефис. Я начинаю кричать, потому что именно в этот момент меня начинает сдавливать. Давление нарастает, моя правая рука сначала прижимается к боку, потом расплющивается, потом вскрывается. Кровь хлещет на колени, словно горячая вода из ведра, и я слышу, как что-то ломается. Вероятно, мои ребра. Такие же звуки слышны, когда куриные кости ломаются под каблуком сапога.

Я прижимал Гендальфа к себе и думал: «Принеси этого гребаного приятеля, принеси СТАРИКА и, ради Бога, сляг, ты, тупая сука!»

Теперь я сижу на приятеле, сижу на гребаном старике, происходит это у меня дома, но дом не ощущается домом со всеми этими часами мира, что звонят в моей треснувшей голове, и я не могу вспомнить имя куклы, которую дал мне Кеймен, я помню только мужские имена: Рэндолл, Расселл, Рудольф, даже Ривер-мать-его-Финикс. Я говорю ей, чтобы она оставила меня в покое, когда она приходит с фруктами и этим гребаным творогом, я говорю, дай мне пять минут. «Я могу это сделать», – говорю я, потому что этой фразе научил меня Кеймен, это сигнал «мип-мип-мип», который предупреждает: «Берегись, Пэмми, Эдгар двигается задним ходом». Но вместо того чтобы оставить меня одного, она снимает салфетку с подноса с ленчем, чтобы вытереть пот с моего лба, и когда вытирает, я хватаю ее за шею: думаю в тот момент, что не могу вспомнить имя куклы исключительно из-за нее, это ее вина, все – ее вина, включая «LINK-BELT». Я хватаю ее за шею левой рукой. Несколько секунд хочу убить, и кто знает, может, даже пытаюсь. Но я знаю другое: лучше мне вспомнить все аварии этого круглого мира, чем выражение глаз Пэм, когда она пытается вырваться из моей хватки. Потом я думаю: «Оно было КРАСНОЕ!» – и отпускаю жену.

Я прижимал Гендальфа к груди, как прижимал дочерей, когда они были младенцами, и думал: «Я могу это сделать. Я могу это сделать. Я могу это сделать». Ощущал, как кровь Гендальфа заливает мои брюки, будто горячая вода, и думал: «Давай, хрен моржовый, вылезай из «доджа».

Я держал Гендальфа и думал, каково это, чувствовать, как тебя давят живого, когда кабина твоего пикапа сжирает воздух вокруг тебя, и ты уже не можешь вдохнуть, а кровь хлещет из носа и рта, и последние звуки, которые ухватывает улетающее сознание – хруст ломающихся в теле костей: ребра, рука, бедро, нога, щека, твой гребаный череп.

Я держал собаку Моники и думал, ощущая ничтожный, но триумф: «Оно было КРАСНОЕ!»

На мгновение я погрузился в темноту со всем этим красным, потом открыл глаза. Я прижимал Гендальфа к груди левой рукой, и его глаза снизу вверх смотрели мне в лицо…

Нет, мимо лица. И мимо неба за ним.

– Мистер Фримантл? – подошел Джон Хастингс, старик, который жил через два дома от Голдстайнов. В английской твидовой шляпе и свитере без рукавов он выглядел так, словно собрался на прогулку по шотландским вересковым пустошам. Вот только на лице его читался ужас. – Вы можете положить собаку. Она мертва.

– Да. – Я ослабил хватку. – Вы поможете мне встать?

– Не уверен, что смогу, – ответил Хастингс. – Скорее завалю нас обоих.

– Тогда пойдите к Голдстайнам, посмотрите, как они.

– Это ее песик, – вздохнул он. – Я надеялся… – Он покачал головой.

– Ее. И я не хочу, чтобы она видела его таким.

– Разумеется, но…

– Я ему помогу. – Миссис Феверо выглядела чуть лучше и уже бросила сигарету. Потянулась к моей правой подмышке, замерла. – Вам будет больно?

«Да, – мог бы ответить я, – но не так, как сейчас», но ответил, что нет. И когда Джон уже шагал по дорожке к дому Голдстайнов, я ухватился левой рукой за бампер «хаммера». На пару мы с миссис Феверо сумели поставить меня на ноги.

– Наверное, у вас нет ничего такого, чем бы накрыть собаку? – спросил я.

– Если на то пошло, в багажнике есть кусок брезента.

– Хорошо. Отлично.

Она двинулась к багажнику (учитывая размеры «хаммера», путь предстоял долгий), потом повернулась ко мне:

– Слава Богу, собака умерла до возвращения девочки.

– Да, – согласился я. – Слава Богу.

ix

Все это происходило неподалеку от моего коттеджа, которым заканчивалась улица, но путь этот дался мне с трудом и занял немало времени. Когда я добрался до цели, кисть, которую я называл «Костыльный кулак», болела, а кровь Гендальфа засыхала на моей рубашке. Я увидел открытку, засунутую между сетчатой дверью и косяком парадной. Достал ее. На открытке, под нарисованной улыбающейся девочкой, отдающей герлскаутский салют, прочитал:

ДЕВОЧКА ИЗ СОСЕДНЕГО ДОМА ЗАХОДИЛА,

ЧТОБЫ ПОВИДАТЬ ВАС И СООБЩИТЬ О ВКУСНОМ

ГЕРЛСКАУТСКОМ ПЕЧЕНЬЕ!

ХОТЯ ОНА НЕ ЗАСТАЛА ВАС СЕГОДНЯ,

Моника ЗАЙДЕТ ЕЩЕ РАЗ!

ДО СКОРОЙ ВСТРЕЧИ!

Рядом со своим именем Моника нарисовала улыбающуюся рожицу. Я смял открытку и бросил в корзину для мусора, когда, хромая, направился в душ. Рубашку, джинсы и заляпанное кровью нижнее белье я выбросил. Мне больше не хотелось их видеть.

x

Мой двухлетний «лексус» стоял на подъездной дорожке, но я не садился за руль со дня того несчастного случая на строительной площадке. Парнишка из соседнего колледжа трижды в неделю ездил на нем, выполняя мои поручения. Кэти Грин с готовностью отвозила меня в ближайший супермаркет, если я ее об этом просил, или на последний блокбастер перед одной из наших пыточных сессий (после у меня уже не было никаких сил). Если бы мне сказали, что в эту осень я сам сяду за руль, я бы рассмеялся. И дело было не в травмированной ноге: меня прошибал холодный пот от одной мысли о вождении автомобиля.

Но в тот день, приняв душ и переодевшись, именно это я и проделал: уселся за руль. Повернул ключ в замке зажигания и, постоянно оглядываясь через правое плечо, задним ходом выехал с подъездной дорожки. Я принял четыре маленькие розовые таблетки оксиконтина вместо обычных двух, надеясь на то, что они позволят мне добраться до щита-указателя к супермаркету «Стоп-шоп» на пересечении Ист-Хойт и Истшор-драйв.

В супермаркете я не задержался. Речь шла не об обычном походе за продуктами, скорее, о быстром налете. Одна остановка в мясном отделе, потом прихрамывающая пробежка к экспресс-кассе (от одной до десяти покупок, никаких купонов, ничего для предъявления к осмотру). И тем не менее к моменту возвращения на Астер-лейн я фактически находился в состоянии наркотического опьянения. Если бы меня остановил коп, я бы не прошел проверку на трезвость.

Меня не остановили. Я проехал дом Голдстайнов: на подъездной дорожке стояли четыре автомобиля, не меньше полудюжины припарковались у тротуара, свет сиял во всех окнах. Мать Моники вызвала подкрепление по горячей линии, и, похоже, многие родственники сбежались на зов. Такая отзывчивость делала им честь и шла на пользу Монике.

Менее чем через минуту я уже сворачивал к своему дому. Несмотря на лекарство, правая нога пульсировала от боли: давали себя знать бесконечные перемещения с педали газа на педаль тормоза и обратно. Еще разболелась и голова, как это бывает при перенапряжении. Но более всего меня донимал голод. Именно он выгнал меня из дома. Только слово «голод» лишь в малой степени отражало мое состояние. Я ощущал просто зверский аппетит, и вчерашняя лазанья в холодильнике не могла его утолить. В ней, конечно, было мясо, но явно не в достаточном количестве.

Тяжело опираясь на «канадку», с кружащейся от оксиконтина головой, я вошел в дом, вытащил сковороду из ящика под плитой, поставил на горелку. Повернул ручку на максимум, едва услышал хлопок вспыхнувшего газа, потому что сосредоточился на куске говяжьей вырезки, с которого сдирал обертку. Бросил его на сковороду, разгладил рукой, прежде чем достал лопатку из ящика стола у плиты.

Входя в дом, сдирая с себя одежду и вставая под душ, я допустил ошибку, приняв спазмы желудка за тошноту… такое объяснение казалось разумным. Однако к тому времени, когда я смывал мыло, спазмы превратились в устойчивое низкое урчание, словно в животе на холостых оборотах работал мощный мотор. Таблетки это урчание приглушили, но теперь оно вернулось, усилившись. Если я и испытывал такой голод за всю свою жизнь, то не мог вспомнить когда.

Я постукивал лопаткой по большущему плоскому куску мяса и пытался досчитать до тридцати. Полагал, что тридцать секунд на сильном огне являли собой как минимум намек на действо, которое люди называли «приготовлением мяса». Если бы я догадался включить вытяжку и избавиться от запаха, возможно, и дотерпел бы. Но в итоге не досчитал и до двадцати. На семнадцати схватил бумажную тарелку, перекинул на нее мясо и принялся жрать полусырую вырезку, прислонившись к столику. Умял почти половину, когда, глядя на красный сок, вытекающий из красного мяса, ясно и отчетливо увидел Гендальфа, который смотрел на меня снизу вверх, а кровь и экскременты сочились из раздавленной задней половины тела, пятная шерсть на сломанных лапах. Мой желудок не сжался в конвульсиях, нет, нетерпеливо заорал, требуя новой еды. Я хотел есть.

Есть.

xi

В ту ночь мне приснилось, что я в спальне, которую так много лет делил с Пэм. Она спала рядом и не могла слышать каркающий голос, доносящийся откуда-то снизу, с темного первого этажа: «Молодые, полуживые, молодые, полуживые». Голос этот напоминал заевшую виниловую пластинку. Я тряхнул жену за плечо, но она лишь повернулась на бок. Спиной ко мне. Сны обычно говорят правду, не так ли?

Я встал, спустился вниз, держась за перила, не доверяя полностью травмированной ноге. И заметил что-то странное в том, как я держался за знакомый поручень из полированного дерева. На подходе к подножию лестницы я понял, в чем дело. Справедливо это или нет, но мы живем в мире правшей: гитары изготавливаются для правшей, и школьные парты, и приборные щитки американских автомобилей. Перила в доме, где я жил с семьей, не составляли исключения. Они находились справа, потому что, хотя дом строила моя компания по моим чертежам, жена и дочь были правшами, а большинство правит.

И тем не менее моя рука скользила по перилам.

«Естественно, – подумал я. – Потому что это сон. Совсем как вторая половина того дня. Ты понимаешь?»

«Гендальф мне не приснился», – пришла новая мысль, а голос незнакомца в моем доме (все ближе и ближе) назойливо повторял: «Молодые, полуживые». Кто бы это ни был, находился он в гостиной. Мне идти туда не хотелось.

«Нет, Гендальф мне не приснился, – вновь подумал я. Может, эти мысли возникли у моей фантомной правой руки. – Сон – его убийство».

Так он умер сам по себе? Вот что пытался сказать мне голос? Потому что я не думал, что Гендальф умер своей смертью. Я думал, он нуждался в помощи.

Я вошел в мою прежнюю гостиную. Не чувствовал, как переставляю ноги, шел, будто во сне, когда кажется, что мир движется вокруг тебя, пятится назад, словно кто-то прокручивает фильм в обратном направлении. И в гостиной, в старом бостонском кресле-качалке Пэм, сидела Реба, воздействующая на злость кукла, выросшая до размеров ребенка. Жуткие бескостные ноги, обутые в черные туфли «Мэри Джейнс», качались взад-вперед над полом. Ее пустые глаза смотрели на меня. Синтетические, цвета клубники, кудряшки мотались из стороны в сторону. Рот был испачкан кровью, только в моем сне – не человеческой, и не собачьей, а соком, который вытекал из практически сырого гамбургера… соком, который я слизал с бумажной тарелки после того, как доел мясо.

«За нами гналась злая лягушка! – воскликнула Реба. – У нее ЖУБЫ!»

xii

Слово это (ЖУБЫ) еще звенело в моей голове, когда я сел на кровать, чтобы увидеть плещущееся на коленях холодное озерцо октябрьского лунного света. Я пытался закричать, но мне удалось выдавить из себя лишь несколько беззвучных ахов. Сердце гулко билось. Я потянулся к лампе на прикроватном столике и каким-то чудом не сбросил ее на пол, хотя, когда зажег свет, увидел, что чуть ли не половина ее основания висит в воздухе. Часы-радиоприемник показывали время: 3:19.

Я перекинул ноги через край кровати, взялся за телефон. «Если я вам действительно понадоблюсь, звоните, – говорил мне Кеймен. – В любое время дня и ночи». И если бы его номер хранился в памяти телефонного аппарата, что стоял в моей спальне, я бы скорее всего позвонил. Но реальность постепенно взяла свое: коттедж на берегу озера Фален, не дом в Мендота-Хайтс, никаких каркающих голосов внизу – и необходимость звонить отпала.

Реба, воздействующая на злость кукла, выросшая до размеров ребенка и восседающая в бостонском кресле-качалке. Что ж, почему нет? Я действительно разозлился, хотя скорее на миссис Феверо, чем на бедного Гендальфа, и я понятия не имел, какое отношение имеют зубастые лягушки к цене на бобы в Бостоне. На самом деле вопрос шел о собаке Моники. Убил я Гендальфа или он умер сам?

А может, вопрос был в другом: почему потом я так проголодался? Может, это и был главный вопрос.

Мне так хотелось мяса.

– Я взял его на руки, – прошептал я.

«Ты хочешь сказать, на руку, потому что теперь у тебя только одна рука».

Но моя память брала песика в мои руки, обе руки. Отводя злость («оно было КРАСНЫМ») от этой глупой женщины с сигаретой и мобильником, направляя ее на меня, замыкая эту идиотскую петлю… поднимая его на руки… несомненно, галлюцинация, но – да, так утверждала моя память.

Я положил шею Гендальфа на сгиб левого локтя с тем, чтобы суметь задушить его правой рукой.

Задушить и избавить от страданий.

Я спал голым по пояс, так что мне не составило труда взглянуть на культю. Для этого потребовалось лишь повернуть голову. Я мог шевельнуть культей, но не больше. Проделал это пару раз. Потом уставился в потолок. Сердце чуть замедлило бег.

– Собака умерла от полученных травм, – отчеканил я. – И шока. Вскрытие это подтвердит.

Да только никто не проводил вскрытие собак, которым ломали кости и которых превращали в желе «хаммеры», управляемые безответственными, не следящими за дорогой женщинами.

Я смотрел в потолок, и мне хотелось, чтобы эта жизнь закончилась. Несчастная жизнь, которая так хорошо начиналась. Я думал, что в эту ночь мне больше не заснуть, но тем не менее заснул. В конце концов мы всегда избавляемся от наших тревог.

Так говорит Уайрман.

Как рисовать картину (II)

Помните, правда кроется в мелочах. Не важно, как вы видите мир, или какой стиль он навязывает вам, как художнику, правда кроется в мелочах. Разумеется, там кроется и дьявол (все так говорят), но, возможно, правда и дьявол – синонимы. Так бывает, знаете ли.

Вновь представьте себе маленькую девочку, ту самую, которая выпала из возка. Она ударилась правой стороной головы, но в наибольшей степени пострадало левое полушарие мозга – противоударная травма, помните? В левом полушарии находится зона Брока[20]… не все это знали в 1920-х годах. Зона Брока управляет речью. Если ударить по ней достаточно сильно, вы потеряете дар речи. Иногда – на какое-то время, может, и навсегда. Но говорить – не видеть, хотя и первое, и второе тесно связаны.

Маленькая девочка по-прежнему все видит.

Она видит пятерых своих сестер. Их платья. Их волосы, растрепанные ветром, когда они приходят с улицы. Она видит усы отца, теперь тронутые сединой. Она видит няню Мельду, не домоправительницу, а, в понимании девочки, ту, кто более всего соответствует слову «мать». Она видит косынку, которую няня повязывает на голову, когда прибирается в доме. Она видит узел спереди, над высоким коричневым лбом няни Мельды. Она видит серебряные браслеты няни Мельды, видит, как они сверкают, выстреливая яркими лучами, когда через окна на них падает солнечный свет.

Мелочи, мелочи, правда кроется в мелочах.

Хочет ли увиденное высказаться, даже если мозг поврежден? Травмирован? Должно хотеть, должно.

Она думает: «У меня болит голова».

Она думает: «Что-то случилось, и я не знаю, кто я. Или где я. Или что означают все эти яркие, окружающие меня образы».

Она думает: «Либбит? Мое имя – Либбит? Я знала, до того как. Я могла говорить до-того-как, когда знала, но теперь мои слова – рыбы в воде. Мне нужен мужчина с волосами на губе».

Она думает: «Это мой папочка, но когда я пытаюсь произнести его имя, вместо этого говорю: «Ица! Ица!» – потому что в этот момент какая-то птица пролетает мимо моего окна. Я вижу каждое перышко. Я вижу ее глаз, блестящий, как стекло. Я вижу ее лапку, она согнута, как будто сломана, и это слово – кривуля. У меня болит голова».

Девочки заходят. Мария и Ханна заходят. Она их не любит, в отличие от близняшек. Близняшки маленькие, как и она.

Она думает: «Я называла Марию и Ханну Большими Злюками до-того-как», – осознает, что знает это вновь. Еще что-то вернулось. Слово, обозначающее еще одну мелочь. Она снова его забудет, но в следующий раз вспомнит, и будет помнить дольше. Она в этом практически уверена.

Она думает: «Когда я пытаюсь сказать «Ханна», я говорю: «Анн! Анн!» Когда я пытаюсь сказать «Мария», я говорю: «И! И!» И они смеются, эти злюки. Я плачу. Мне нужен мой папа, и я не могу вспомнить, как его назвать; это слово ушло. Слова – будто птицы, они летают. Летают и улетают. Мои сестры говорят. Говорят, говорят, говорят. У меня в горле пересохло. Я пытаюсь сказать «пить». Я говорю: «Ить! Ить!» Но они только смеются, эти злюки. На мне повязка, я ощущаю запах йода, запах пота, слушаю их смех. Я кричу на них, кричу громко, и они убегают. Приходит няня Мельда, ее голова красная. Потому что волосы повязаны косынкой. Ее кругляши сверкают на солнце, и называются эти кругляши браслетами. Я говорю: «Ить, ить!» – но няня Мельда меня не понимает. Тогда я говорю: «Ака! Ака!» – и няня сажает меня на горшок, хотя на горшок мне совсем и не нужно. Я сижу на горшке и вижу, и повторяю: «Ака! Ака!» Входит папочка. «Чего ты кричишь?» – все его лицо в белых пузырях пены, кроме полосы гладкой кожи. Там, где он провел той штуковиной, которая убирает волосы. Он видит, куда я указываю. Он понимает. «Да она хочет пить». Наполняет стакан. Комната залита солнцем. Пыль плавает в солнце, и папина рука движется сквозь солнце, неся стакан, и называется это – «красиво». Я выпиваю все-все. Потом снова кричу, но от радости. Он целует меня целует меня целует меня, обнимает меня обнимает меня обнимает меня, и я пытаюсь сказать ему: «Папочка!» – но по-прежнему не могу. Потом я вдруг думаю о его имени, и в голове появляется «Джон», вот я и думаю о его имени, и пока я думаю «Джон», с моих губ срывается: «Папочка!» – и он обнимает меня обнимает меня еще сильнее.

Она думает: «Папочка – мое первое слово после того, как со мной случилось плохое».

Правда кроется в мелочах.

Глава 2

«Розовая громада»

i

Географическое предложение Кеймена сработало, но если уж говорить о приведении в порядок моей головы, думаю, что на Флориду выбор пал случайно. Это правда, я там поселился, но в действительности там не жил. Нет, географическая терапия Кеймена сработала благодаря Дьюма-Ки и «Розовой громаде». Для меня эти два места составили собственный мир.

Я отбыл из Сент-Пола десятого ноября с надеждой в сердце, но без особых ожиданий. Провожала меня Кэти Грин, королева лечебной физкультуры. Она поцеловала в губы, крепко обняла и прошептала:

– Пусть все твои сны сбудутся, Эдди.

– Спасибо, Кэти, – ответил я, тронутый до глубины души, хотя из головы у меня не шел сон с Ребой, воздействующей на злость куклой, в котором она, выросшая до размеров ребенка, сидела в кресле в залитой лунным светом гостиной дома, где я прожил с Пэм много лет. Не сильно мне хотелось, чтобы этот сон сбылся.

– И пришли мне свою фотографию из «Диснейуолда». Хочу увидеть тебя с мышиными ушами.

– Обязательно, – пообещал я, но не побывал ни в «Диснейуолде», ни в «Сиуолде», ни в «Буш-Гарденс», ни на «Дантона-Спидуэй»[21].

Когда я покидал Сент-Луис в комфортабельном салоне «Лир-55» (уход на пенсию при деньгах имеет свои преимущества), температура воздуха опустилась до пяти градусов ниже нуля, и на землю падали первые снежинки, предвестники длинной зимы. В Сарасоте я вышел из самолета в жару под тридцать градусов и солнце. Даже пересекая полосу асфальта, отделявшую меня от терминала частных пассажирских самолетов, по-прежнему опираясь на верную красную «канадку», я буквально чувствовал, как правое бедро не устает повторять: «Спасибо тебе».

Вспоминая то время, я вижу бурлящий котел эмоций: любви, желания, страха, ужаса, сожаления и глубокой нежности. Испытать эти чувства могут лишь те, кто побывал на грани смерти. Думаю, то же самое ощущали Адам и Ева. Конечно же, они оглядывались на Эдем (едва ли вы не согласитесь в этом со мной), когда босиком двинулись по дорожке, приведшей туда, где мы сейчас и находимся, в наш мрачный, пронизанный политикой мир с пулями, бомбами и спутниковым телевидением. Смотрели ли они за спину ангела с огненным мечом, который охранял закрывающиеся ворота? Безусловно. Думаю, они хотели еще раз увидеть зеленый мир, который потеряли, со сладкой водой и добрыми животными. И, разумеется, со змеем.

ii

От западного побережья полуострова Флорида в море брошен браслет с амулетами-островами. Если у вас завалялись семимильные сапоги, обув их, вы сможете шагнуть с Лонгбоута на Лидо, с Лидо – на Сиесту, с Сиесты – на Кейси. Следующий шаг приведет вас на Дьюма-Ки (девять миль в длину и полмили в самом широком месте), расположенный между Кейси-Ки и Дон-Педро-Айлендом. Большая часть острова необитаема, заросли баньянов, пальм и казуарин, неровный, в дюнах, берег, который смотрит на Мексиканский залив. Выход на пляж охраняется полосой униолы метельчатой, высотой по пояс. «Униоле здесь самое место, – как-то сказал мне Уайрман, – но вся остальная хрень не должна тут расти без полива». Большую часть времени, которое я провел на Дьюма-Ки, там, помимо меня, жили только Уайрман и Невеста крестного отца.

Я попросил Сэнди Смит, моего риелтора в Сент-Поле, найти тихое местечко (не уверен, что употребил слово «изолированное»), но достаточно близкое к благам цивилизации. Помня совет Кеймена, особо отметил, что хочу арендовать дом на год, и цена значения не имеет. При условии, что я не останусь без гроша в кармане. Пусть меня мучила депрессия, да и боль практически не отпускала, я не хотел, чтобы кто-либо воспользовался моей слабостью. Сэнди ввела мой запрос в компьютер, и программа выдала «Розовую громаду». Я будто вытащил счастливый билет. Да только я в это не верил. Потому что даже в самых первых моих рисунках вроде бы, ну, не знаю, что-то было.

Что-то.

iii

В день прибытия на Дьюма-Ки (на арендованной машине, за рулем которой сидел Джек Кантори, молодой человек, нанятый Смит через одно из агентств по трудоустройству Сарасоты), я ничего не знал об истории острова, за исключением одного: добраться до него можно с Кейси-Ки по мосту, построенному в эру УОР[22]. Я обратил внимание, что только северная оконечность свободна от растительности, заполонившей весь остров. Здесь территорию облагородили (применительно к Флориде это означало создание ирригационной системы, посадку пальм и травы). Вдоль узкой, в заплатах асфальта, дороги на юг построили полдюжины домов, и замыкала ряд огромная, но, безусловно, элегантная гасиенда.

А неподалеку от съезда с моста, на расстоянии, не превышающем длину футбольного поля, я увидел розовую виллу, нависшую над Заливом.

– Это она? – спросил я, думая: «Пусть это будет она. Именно она мне и нужна». – Это она, не так ли?

– Понятия не имею, мистер Фримантл, – ответил Джек. – Сарасоту я знаю, а вот на Дьюму попал впервые. Не было повода приезжать. – Он остановился рядом с почтовым ящиком с красным числом 13. Посмотрел на папку, что лежала между нашими сиденьями. – Нам сюда, все так. «Салмон-Пойнт», номер 13. Надеюсь, вы не суеверны.

Я покачал головой, не отрывая глаз от виллы. Меня не тревожили разбитые зеркала или черные кошки, перебегающие дорогу, но я искреннее верил в… ну, может, не в любовь с первого взгляда, по мне такое для книг и фильмов – в чистом виде Ретт-и-Скарлетт – но в притяжение? Точно. Так меня потянуло к Пэм, когда я увидел ее в первый раз, на двойном свидании (она была с другим парнем). И то же самое я испытал, увидев «Розовую громаду».

Дом стоял на сваях, его «подбородок» далеко выступал за линию высокого прилива. Рядом с подъездной дорожкой, на покосившейся деревянной палке, крепилась табличка с надписью «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН», но я полагал, что ко мне эта надпись не относится.

«Как только вы подпишете договор аренды, дом ваш, – объяснила мне Сэнди. – Даже если его продадут, новый владелец не сможет выселить вас до истечения срока аренды».

Джек медленно подъехал к двери черного хода… единственной двери, поскольку фасадом дом выходил на Мексиканский залив.

– Я удивлен, что его разрешили построить так близко от воды. – Джек покачал головой. – Наверное, в прежние времена порядки были другими, – под прежними временами он, вероятно, подразумевал 1980-е годы. – Это ваш автомобиль. Надеюсь, он в порядке.

Справа от виллы, на квадрате потрескавшегося бетона, был припаркован автомобиль, типичный «американец» средних размеров, на каких специализируются компании по прокату. Я не садился за руль с того дня, когда миссис Феверо сбила Гендальфа, и удостоил автомобиль разве что беглым взглядом. Зато меня очень интересовала квадратная громадина, которую я арендовал.

– Разве нет законов, запрещающих строительство в непосредственной близости от берегов Мексиканского залива?

– Теперь наверняка есть, но таких законов могло и не быть, когда шло строительство. Проблема в береговой эрозии. Я сомневаюсь, что дом построили висящим над водой.

Он, конечно же, был прав. Я видел шестифутовый отрезок свай, поддерживающих застекленную веранду с навесом, так называемую «флоридскую комнату». Если только сваи не уходили в скальное основание на шестьдесят футов, этому дому предстояло «уплыть» в Мексиканский залив. Вопрос времени, ничего больше.

Я только думал об этом, а Джек Кантори уже озвучивал мои мысли. Потом он улыбнулся.

– Волноваться, впрочем, не о чем, я уверен, что дом вас предупредит. Вы услышите скрип и стоны.

– Как дом Ашеров, – кивнул я.

Улыбка Джека стала шире.

– Да он наверняка простоит еще лет пять. Иначе его давно бы забраковали.

– Мне бы твою уверенность.

Джек задним ходом подогнал автомобиль к двери, чтобы выгрузить багаж. Впрочем, вещей я захватил с собой немного: три чемодана, чехол с костюмами, металлический кейс с ноутбуком и рюкзак с минимумом необходимого для рисования – главным образом с блокнотами и цветными карандашами. Прошлую жизнь я оставил налегке. Посчитал, что в новой мне прежде всего понадобятся чековая книжка и карточка «Америкэн экспресс».

– Что вы хотите этим сказать? – спросил он.

– Тот, кто мог позволить себе построить здесь виллу, наверняка мог договориться с сотрудниками СИ.

– СИ? Что это такое?

Сразу ответить у меня не получилось. Я представлял себе, о ком говорю: мужчины в белых рубашках и галстуках, в желтых защитных касках на голове, с планшетами в руках. Я видел даже ручки в их нагрудных карманах и пластиковые чехольчики, в которые эти ручки вставлялись. Дьявол кроется в мелочах, верно? Но я не мог вспомнить, что означает СИ, хотя аббревиатуру знал не хуже собственного имени. И мгновенно меня охватила ярость. Мгновенно я решил, что сейчас самым естественным будет сжать левую руку в кулак и врезать по незащищенному адамову яблоку молодого человека, который сидел рядом со мной. Я ведь имел на это полное право. Потому что не смог найти ответ именно на его вопрос.

– Мистер Фримантл?

– Одну секунду, – ответил я, подумав: «Я могу это сделать».

Я вспомнил о Доне Филде, парне, который инспектировал большинство зданий, построенных мной в девяностых годах (вроде бы большинство), и в моей голове что-то замкнулось. Я осознал, что сижу, выпрямившись, левая рука, лежащая на коленях, сжата в кулак. Понял, почему в голосе Джека слышалась озабоченность. Я выглядел так, словно мой живот пронзила резкая боль. Или у меня сердечный приступ.

– Извини, – продолжил я. – Со мной произошел несчастный случай. Я ударился головой. Память иногда подводит.

– Не волнуйтесь об этом, – проговорил Джек. – Не так уж это и важно.

– СИ – строительная инспекция. Следит за выполнением норм строительного кодекса. Обычно они решают, собирается рухнуть твой дом или нет.

– Так вы говорите о взятках? – Мой новый работник нахмурился. – Что ж, я уверен, такое случается, особенно здесь. Деньги решают все.

– Ну откуда такой цинизм. Иногда это вопрос дружбы. Строители, подрядчики, сотрудники строительной инспекции, иногда даже парни из УОТ[23]… они обычно пьют в одних барах, а раньше ходили в одни школы. – Я рассмеялся. – В некоторых случаях в исправительные школы.

– Они назначили под снос пару домов в северной части Кейси-Ки, когда береговая эрозия ускорилась, – заметил Джек. – Один просто рухнул в воду.

– Что ж, как ты и говоришь, я скорее всего услышу треск, а пока дом выглядит вполне безопасным. Давай занесем мои вещи.

Я открыл дверцу, затем с трудом вылез из автомобиля. Травмированная нога затекла. Если бы я вовремя не поставил костыль, то поздоровался бы с «Розовой громадой», растянувшись на каменной ступеньке у двери.

– Я занесу ваши вещи, – сказал Джек. – А вы пройдите в дом и посидите, мистер Фримантл. Не повредит и глоток чего-то холодного. Вы выглядите усталым.

iv

Эмоциональная и физическая нагрузки, вызванные путешествием, дали о себе знать, так что я более чем устал. К тому времени, когда я уселся в кресло в гостиной (кренясь влево, как обычно, в стремлении максимально выпрямить правую ногу), с готовностью признался себе, что вымотан донельзя.

Однако тоски по дому я не испытывал, во всяком случае, пока не испытывал. Джек заносил чемоданы в большую спальню, устанавливал ноутбук на столе в маленькой, а мой взгляд притягивала западная стена гостиной из стекла, «флоридская комната» за ней и Мексиканский залив еще дальше. Безбрежная синева, плоская, как зеркало, во второй половине этого жаркого ноябрьского дня. И даже с закрытой дверью-стеной я слышал негромкое и ровное дыхание этой синевы. «У нее нет памяти», – такая вот странная, но оптимистичная мысль мелькнула в голове. Меня по-прежнему волновало все, что касалось памяти (и злости).

Джек вернулся из маленькой спальни и сел на подлокотник дивана. Мне показалось, что молодому человеку не терпится уйти.

– Из еды все необходимое у вас есть, – доложил он. – Плюс салат, гамбургер и готовая курица в вакуумной упаковке… у нас дома ее называют «Курица-астронавт». Надеюсь, вы не против.

– Отлично.

– Двухпроцентное молоко…

– Очень хорошо.

– …и разбавленные сливки. Если нужно, в следующий раз могу привезти чистые.

– Хочешь закупорить мою единственную оставшуюся артерию?

Он рассмеялся.

– В маленькой кладовой на кухне все виды баночного дер… консервов. Кабельное телевидение подключено, интернет работает… я договорился о Wi-Fi, это стоит чуть дороже, но круто… и, если хотите, можно установить спутниковую антенну.

Я покачал головой. Он был хорошим парнем, но я хотел послушать Залив, нашептывающий мне слова, которые он уже не вспомнил бы минутой позже. И я хотел послушать виллу, выяснить, есть ли ей что сказать. Почему-то у меня создалось впечатление, что есть.

– Ключи в конверте на кухонном столе… в том числе и от автомобиля… список телефонных номеров, которые могут вам понадобиться – на холодильнике. У меня занятия в университете каждый день, кроме понедельника, но мобильник всегда при мне, и я буду приезжать по вторникам и четвергам к пяти часам, если мы не договоримся на другие дни. Вроде бы все?

– Да. – Я полез в карман за деньгами. – Хочу выдать тебе премию. Ты отлично поработал.

Он замахал руками.

– Нет. Это клевая работа, мистер Фримантл. Хорошая оплата и удобное время. Я счел бы себя хапугой, получая еще и премии.

Я рассмеялся, убрал деньги в карман.

– Как скажешь.

– Вам бы прилечь. – Он поднялся.

– Может, и прилягу. – Странно это, когда к тебе относятся, как дедушке Уолтону[24], но, наверное, мне следовало к этому привыкать. – А что случилось с другим домом на северной оконечности Кейси-Ки?

– Что?

– Ты сказал, что один рухнул в воду. Что случилось со вторым?

– Насколько я знаю, он все еще на прежнем месте. Хотя если сильный шторм вроде «Чарли» обрушится на остров, едва ли от дома что-то останется. – Он подошел ко мне, протянул руку. – В любом случае, мистер Фримантл, добро пожаловать во Флориду. Надеюсь, она примет вас хорошо.

Я пожал его руку.

– Спасибо… – Я запнулся, возможно, на столь короткое время, что он и не заметил, но я не разозлился. На него точно не разозлился. – Спасибо за все.

– Да ладно.

Когда Джек уходил, во взгляде, брошенном на меня, чувствовалось легкое недоумение, так что, возможно, он заметил. Может, заметил, как я запнулся. Меня это уже не волновало. Наконец-то я остался один. Вслушался в хруст ракушек и гравия, вылетевших при развороте из-под автомобильных колес. В шум двигателя, который затихал, затихал, исчез. Осталось лишь негромкое, ровное дыхание Залива. И удары сердца – мягкие, глуховатые. Никаких часов, звенящих, бьющих, даже тикающих. Я глубоко вдохнул, набрал полную грудь затхлого, чуть влажноватого воздуха. А как еще могло пахнуть в помещении, которое достаточно давно стояло закрытым, если не считать коротких еженедельных (или раз в две недели) ритуальных проветриваний? Я, кажется, уловил запахи морской соли и субтропических растений, названий которых еще не знал.

Слышал я главным образом шум волн, очень уж напоминающий дыхание какого-то большого спящего существа, и смотрел через стеклянную стену, которая выходила на воду. Поскольку «Розовую громаду» приподняли над уровнем земли, с того места, где я сидел (достаточно далеко от стеклянной стены гостиной), берега видно не было. Сидя в кресле, я имел возможность полюбоваться разве что одним из больших танкеров, следующих нефтяными маршрутами из Венесуэлы в Галвестон. Купол неба затянула легкая дымка, приглушая яркость отражающихся от поверхности воды солнечных лучей. Слева на фоне неба четко прорисовывались силуэты трех пальм, их кроны чуть колыхались под очень, очень легким ветерком: эти самые пальмы я изобразил на своем первом после несчастного случая рисунке. «На Миннесоту, прафта, не похоше», – прокомментировал Том Райли.

Стоило мне посмотреть на них, как вновь захотелось рисовать… потребность напоминала голод, правда, возникла она не в желудке, а вызвала зуд в голове. И что странно, еще и в культе. «Не сейчас, – одернул я себя. – Позже. Сейчас я как выжатый лимон».

Из кресла я сумел подняться со второй попытки, довольный тем, что юноша не стал свидетелем провала первой и не услышал мой нелепый («Твою мать!») раздраженный вскрик. Поднявшись, я какое-то время шатался, опираясь на «канадку», задаваясь вопросом, до какой же степени я вымотан. Обычно «выжат как лимон» – выражение образное, но в тот момент я именно таким себя и ощущал.

Медленным шагом (не испытывая никакого желания упасть здесь в первый же день) я проделал путь в большую спальню. Увидел двуспальную кровать, и больше всего мне захотелось подойти к ней, сесть, костылем скинуть на пол эти идиотские декоративные подушки (на одной вышили некое подобие двух прыгающих кокер-спаниелей и довольно пугающую мысль: «МОЖЕТ, СОБАКИ И ЕСТЬ САМЫЕ ХОРОШИЕ ЛЮДИ?»), лечь и поспать два часа. Может, три. Но сначала я прошел к скамье у изножия кровати, по-прежнему очень осторожно, зная, как легко при такой усталости зацепиться ногами и упасть. На скамью юноша положил два из трех моих чемоданов. Нужный, конечно, оказался снизу, так что я без колебаний сбросил верхний на пол и расстегнул молнию наружного кармана.

Стеклянные синие глаза глянули на меня с выражением вечного осуждающего удивления: «О-о-о-о-х, какой противный парниша! Я столько времени здесь пролежала!» Взбитые синтетические оранжево-красные волосы вырвались из заточения. Реба, воздействующая на злость кукла, в лучшем синем платье и черных туфлях «Мэри Джейнс».

Прижимая ее к боку культей, я лег на кровать. После того как устроился между декоративных подушек (больше всего мне хотелось отправить на пол прыгающих кокеров), положил куклу рядом с собой.

– Я забыл его имя, – признался я. – Всю дорогу сюда помнил. А потом забыл.

Реба смотрела в потолок, где застыли лопасти вентилятора. Я забыл его включить. Ребу не волновало, как звали молодого человека, который теперь работал у меня в свободное от учебы время – Айк, Майк или Энди ван Слайк. Ей все это было без разницы. Да и чего еще я мог ожидать от тряпок, засунутых в розовое тело каким-нибудь несчастным ребенком, которого заставляли трудиться и нещадно эксплуатировали где-то в Камбодже или в гребаном Уругвае.

– Как его зовут? – спросил я ее. И при всей моей усталости, почувствовал прежнюю нарастающую панику. Прежнюю нарастающую ярость. Страх, что такое будет продолжаться до конца моей жизни. Или станет хуже! Меня увезут в санаторий для выздоравливающих – в действительности тот же ад, только заново покрашенный.

Реба не ответила, бескостная сука.

– Я могу это сделать, – отчеканил я, хотя сам себе не верил. И подумал: «Джерри. Нет, Джефф». Потом: «Нет, ты думаешь о Джерри Джеффе Уокере, козел. Джонсон? Джеральд? Джордж Вашингтон, черт побери?»

Я начал засыпать. Начал засыпать, несмотря на злость и панику. Меня убаюкивал тихий шепот Залива.

«Я могу это сделать, – подумал я. – Напрягись. Вспомнил же ты, что означало СИ».

Я вспомнил, как молодой человек сказал: «Они определили к сносу пару домов в северной части Кейси-Ки, когда береговая эрозия ускорилась», – и в этом что-то было. Моя культя зудела, как безумная. Но можно прикинуться, что зудит культя другого человека, в другой вселенной, а тем временем искать эту штуковину, эту тряпку, эту кость, эту связь…

засыпая

«Хотя если сильный шторм вроде «Чарли» обрушится на остров…»

И бинго!

«Чарли», название урагана, и когда очередной ураган приближался к побережью, я включал Метеорологический канал, как и вся Америка, а их комментатора по ураганам звали…

Я поднял Ребу – на мой полусонный взгляд, весила она фунтов двадцать.

– Комментатор по ураганам – Джим Канторе, – объяснил я Ребе. – Мой помощник – Джек Кантори. Гребаное дело закрыто. – Я положил ее на спину и зажмурился. Еще десять или пятнадцать секунд слушал дыхание Залива. Потом заснул.

Спал до заката. Самым глубоким, самым крепким сном за последние восемь месяцев.

v

В самолете я едва прикоснулся к еде, поэтому проснулся жутко голодным. Вместо двадцати пяти упражнений на сгибание, чтобы размять травмированное бедро, сделал только дюжину, заглянул в туалет и поспешил на кухню. Опирался на «канадку», но не так тяжело, как ожидал, учитывая продолжительность дневного сна. Намеревался сделать себе сандвич, может, два. Рассчитывал на порезанную копченую колбасу, но полагал, что подойдет любое мясо для сандвича. После еды собирался позвонить Илзе и сказать, что добрался до пункта назначения. А уж Илзе электронными письмами известила бы всех, кого заботило благополучие Эдгара Фримантла. Потом мне предстояло принять вечернюю дозу обезболивающих таблеток и изучить оставшуюся часть моего нового жилища. Я еще не успел побывать на втором этаже.

Чего я не учел в своих планах, так это изменений в открывающемся из окон виде на запад.

Солнце зашло, но над плоской поверхностью Залива, простиравшегося до горизонта, оставалась яркая оранжевая полоса. Она разрывалась только в одном месте силуэтом какого-то огромного корабля. Силуэт этот напоминал рисунок первоклассника. Трос тянулся от носа к, по моему предположению, радиомачте, образуя треугольник света. А выше оранжевое переходило в захватывающее дух сине-зеленое, как на полотнах Максфилда Пэрриша. Сам я таких цветов раньше не видел… и однако испытал ощущение deja vu, словно все-таки видел – во сне. Может, мы все видим такое небо в наших снах, но проснувшийся мозг не в силах подобрать для увиденного привычные названия цветов.

Еще выше, в сгущающейся черноте, уже сияли первые звезды.

Я более не испытывал голода, пропало и желание звонить Илзе. Мне хотелось только одного: нарисовать то, что я видел перед собой. Я знал, что мне не удастся все перенести на бумагу, но плевать я хотел, удастся или нет… и вот это радовало больше всего. Притягивал сам процесс.

Мой работник (на мгновение я опять забыл его имя, потом вспомнил Метеоканал, потом подумал: «Джек, гребаное дело закрыто») оставил рюкзак с рисовальными принадлежностями во второй спальне. Вместе с ним я неуклюже прошествовал во «флоридскую комнату»: одной рукой приходилось нести рюкзак и опираться на костыль. Легкий любопытный ветерок взъерошил волосы. Сама идея, что такой вот ветерок и снег в Сент-Поле могли существовать одновременно, в одном мире, казалась абсурдной… прямо-таки научной фантастикой.

Я положил рюкзак на длинный шероховатый деревянный стол, подумал, что надо бы включить свет, но отказался от этой мысли. Я мог рисовать, пока видел, что рисую, а потом сказать себе, что на сегодня все. Сел, как всегда, скособочась, расстегнул молнию, достал альбом. «МАСТЕР» – гласила надпись на обложке. С учетом уровня моего мастерства выглядела она насмешкой. Я залез глубже и вытащил коробку с цветными карандашами.

Рисовал и раскрашивал я быстро, практически не глядя на то, что делаю. Над произвольно проведенной линией горизонта все затенил желтым – торопливо водил карандашом из стороны в сторону, иногда задевая корабль (должно быть, ему предстояло стать первым желтушным танкером в мире), но меня это не волновало. Когда закончил с полосой заката (теперь он совсем догорал), я схватил оранжевый карандаш, начал водить по желтой полосе, уже сильнее. Потом вернулся к кораблю, особо не думая, просто наносил на бумагу черные, пересекающиеся линии. Таким я его видел.

Когда закончил, практически полностью стемнело.

По левую руку шелестели листвой три пальмы.

Ниже и подо мной, но не очень далеко, вода прибывала, вздыхал Мексиканский залив, словно у него выдался долгий день, а еще оставалась работа.

Над головой высыпали уже тысячи звезд, и прямо у меня на глазах появлялись все новые.

«И так здесь было всегда», – подумал я и вспомнил фразу, которую произносила Мелинда, если слышала по радио действительно понравившуюся ей песню: «Она зацепила меня на здрасьте». Под моим примитивным танкером и я написал это слово, «здрасьте», маленькими буковками. Насколько я могу вспомнить (а с памятью у меня теперь лучше), я впервые в жизни дал название картине. И если уж говорить о названиях, это – хорошее, не так ли? Несмотря на все последующие потери, я до сих пор думаю, что это идеальное название для картины, нарисованной мужчиной, который изо всех сил пытался больше не грустить… пытался вспомнить, каково это – чувствовать себя счастливым.

На сегодня – все. Я положил карандаш на стол, и вот тут вилла заговорила со мной в первый раз. Голос был тише дыхания Залива, но я все равно его услышал.

«Я ждала тебя», – донеслось до моих ушей.

vi

В тот год я разговаривал с собой и себе же отвечал. Иногда отвечали и другие голоса, но вечером моего первого дня во Флориде беседу вели я, только я, и никто, кроме меня.

– Хьюстон, это Фримантл, как слышите, Хьюстон? – сунувшись в холодильник, с мыслью: «Господи, если это самое необходимое, не хочется даже представлять себе, что парнишка понимает под словами «набить холодильник»… того, что уже есть, мне хватит, чтобы пережить третью мировую войну».

– Последнее сообщение принято, Фримантл, мы вас слышим.

– У нас тут копченая колбаса, Хьюстон, мы принимаемся за копченую колбасу, как меня слышите?

– Вас понял, Фримантл, слышим вас ясно и четко. Как ситуация с майонезом?

Мы принялись и за майонез. Я приготовил два сандвича с кружочками копченой колбасы, уложенными на слой майонеза (когда я был маленьким, нас воспитывали в вере, что майонез, копченая колбаса и белый хлеб – пища богов), и съел их за кухонным столом. В кладовке нашел две упаковки «Тейбл ток пайс»[25], с яблочной и черничной начинкой. Начал подумывать о том, чтобы изменить завещание в пользу Джека Кантори.

Наевшись, как удав, я вернулся в гостиную, включил свет, посмотрел на «Здрасьте». Рисунок получился не очень. Но что-то в нем было. Небрежно затушеванная вечерняя заря удивительным образом словно светилась изнутри. Корабль мало напоминал тот, что я видел, мой выглядел интереснее, этакий корабль-призрак. Собственно, и нарисовал-то я его схематично, несколькими линиями, но пятна желтого и оранжевого создавали ощущение, что корабль прозрачный, и сквозь него пробивается закатный свет.

Я поставил рисунок на телевизор, прислонил к табличке с надписью: «ВЛАДЕЛЕЦ ТРЕБУЕТ, ЧТОБЫ ВЫ И ВАШИ ГОСТИ НЕ КУРИЛИ В ДОМЕ». Еще несколько мгновений посмотрел на него, подумал, что на переднем плане чего-то не хватает, скажем, корабля поменьше, дабы подчеркнуть удаленность второго корабля, придать рисунку глубину, но больше мне рисовать не хотелось. А кроме того, любое добавление могло свести на нет ауру картины. И вместо карандаша я взялся за телефон, подумав, что могу позвонить Илзе по мобильнику, если он не работает. Однако Джек и тут оказался на высоте.

Я полагал, что скорее всего общаться мне придется с автоответчиком (в колледже у девушек дел хватает), но она сняла трубку после первого же гудка.

– Папуля! – Она так меня удивила, что я даже потерял дар речи, и ей пришлось повторить: – Папа?

– Да, – ответил я. – Как ты узнала?

– На дисплее высветился телефонный код – девятьсот сорок один. Это тот регион, где находится Дьюма. Я проверяла.

– Современные технологии. Мне за ними не угнаться. Как ты, детка?

– Отлично. А ты как?

– Все у меня хорошо. Если на то пошло, даже лучше, чем хорошо.

– Человек, которого ты нанял?..

– Он не зря получает деньги. Кровать застелена, холодильник полон. Я приехал и проспал пять часов.

Последовала пауза, а когда Илзе заговорила, озабоченности в голосе заметно прибавилось:

– Ты не слишком налегаешь на обезболивающие таблетки? Потому что оксиконтин – в каком-то смысле троянский конь. Конечно, я не говорю тебе ничего такого, чего ты еще не знаешь.

– Нет, я принимаю прописанные дозы. Фактически…

– Что, папуля? Что? – По голосу чувствовалось, что она готова ловить такси, чтобы мчаться в аэропорт и прилететь первым же рейсом.

– Я только сейчас осознал, что в пять часов не принимал викодин… – Я взглянул на часы. – А в восемь – оксиконтин. Невероятно.

– Боль сильная?

– Пара таблеток тайленола с ней справятся. По крайней мере до полуночи.

– Возможно, перемена климата, – предположила Илзе. – И дневной сон.

Я не сомневался, что в какой-то мере на боль повлияло и первое, и второе, но не думал, что они сыграли главную роль. Может, от этого попахивало безумием, но у меня сложилось ощущение, что решающее слово сказало рисование. Если на то пошло, я это знал.

Мы поговорили еще какое-то время, и я почувствовал, как озабоченность уходит из голоса Илзе. Заместила ее печаль. Скорее всего она поняла, что это на самом деле произошло, и ее мать и отец не собираются проснуться однажды утром и зажить, как прежде. Но она пообещала позвонить Пэм и отправить электронное письмо Мелинде, дать им знать, что я все еще на земле живых.

– У тебя есть электронная почта, папа?

– Да, но сегодня ты будешь моей электронной почтой, солнышко.

Она засмеялась, всхлипнула, засмеялась вновь. Я хотел спросить, не плачет ли она, но передумал. Решил, что лучше не спрашивать.

– Илзе? Пожалуй, я тебя отпущу, милая. Хочу принять душ и на том закончить день.

– Хорошо, но… – Пауза. Потом ее прорвало: – Меня корежит при мысли о том, что ты во Флориде один! Вдруг ты упадешь в душе! Неправильно это!

– Солнышко, все у меня хорошо. Честное слово. Этот парень… его зовут… – «Ураганы, – подумал я. – Метеоканал». – Его зовут Джим Кантори. – В ряд я попал правильный, но с местом ошибся. – Я хотел сказать, Джек.

– Ты знаешь, это не одно и то же. Хочешь, чтобы я приехала?

– Нет, ты же не хочешь, чтобы твоя мать сняла с нас обоих скальпы. Оставайся там, где сейчас и находишься, и занимайся своими делами, дорогая. Буду держать тебя в курсе.

– Ладно. Но береги себя. Никаких глупостей.

– Никаких глупостей. Вас понял, Хьюстон.

– Что?

– Не важно.

– Я все-таки хочу услышать, как ты мне это пообещаешь.

На ужасный и удивительно странный миг я увидел Илзе одиннадцатилетней – Илзе в форме герлскаутов, – и она смотрела на меня полными ужаса глазами Моники Голдстайн. И прежде чем я успел сдержать слова, услышал, как говорю:

– Обещаю. Клянусь. Именем матери.

Илзе рассмеялась.

– Никогда такого не слышала.

– Ты еще много чего обо мне не знаешь. Я полон тайн и загадок.

– Раз ты так говоришь… – Опять пауза. А потом: – Я тебя люблю.

– Я тоже.

Я осторожно положил трубку на рычаг и долго смотрел на нее.

vii

Вместо того чтобы принять душ, я вышел на берег. Быстро обнаружил, что на песке проку от костыля нет, скорее, он превращался в помеху, но от угла дома до воды меня отделяли каких-то два десятка шагов. Я не спешил, так что без проблем преодолел это расстояние. Прибоя практически не было, высота накатывающих волн не превышала нескольких дюймов. И мне было трудно представить себе, с какой яростью эта самая вода обрушивалась на берег во время урагана. Просто невозможно. Потом Уайрман скажет мне: «Бог всегда наказывает нас за то, что мы не можем себе представить».

Это одно из лучших его изречений.

Я повернулся, чтобы возвратиться к дому, но остановился. Света было достаточно, чтобы под выступом «флоридской комнаты» я мог увидеть толстый ракушечный ковер, нанесенный приливом. Целую кучу ракушек. Казалось, что при высоком приливе передняя часть моей новой виллы превращается чуть ли не в бак корабля. Я вспомнил слова Джека о том, что заранее получу предупреждение, если Мексиканский залив захочет «съесть» этот дом, что я услышу скрежет и стоны. Наверное, он говорил правильно… но и на строительной площадке обычно предполагается, что ты заранее получаешь предупреждение о пятящейся к тебе тяжелой технике.

Я дохромал до костыля, который оставил прислоненным к стене виллы, и по короткому дощатому настилу добрался до двери. Хотел встать под душ, но вместо этого принял ванну. Опускался и поднимался осторожно, используя навыки, полученные от Кэти Грин в моей прошлой жизни. Мы оба проделывали это в купальных костюмах, и тогда моя правая нога напоминала кусок плохо порубленного мяса. С той поры все изменилось; тело постаралось залечить раны. Шрамы, конечно, останутся на всю жизнь, но даже они заметно сгладились, рассосались. Почти рассосались.

Я вытерся полотенцем и почистил зубы, затем, опираясь на костыль, вернулся в спальню и оглядел двуспальную кровать, теперь лишенную декоративных подушек.

– Хьюстон, мы ложимся в кровать, – доложил я.

– Принято, Фримантл, – ответил я. – Вы ложитесь в кровать.

Конечно, почему нет? На сон я не рассчитывал, после того, как выспался днем, но мог полежать. Нога чувствовала себя на удивление неплохо, зато тянуло поясницу и возникли какие-то неприятные ощущения у шеи. Я лег. Нет, о сне не могло быть и речи, даже после похода к воде, но настольную лампу я не включил, чтобы дать отдых глазам. Решил полежать, пока не придут в себя шея и поясница, потом достать из чемодана книгу и почитать.

А пока хотелось полежать, расслабиться…

Я расслабился, и даже больше. Ничего мне не снилось.

viii

Сознание вернулось ко мне глубокой ночью: зудела правая рука, правую кисть трясло мелкой дрожью, и я понятия не имел, где нахожусь. Только снизу что-то огромное шуршало, шуршало и шуршало. Сначала я подумал, что работает какая-то машина, но для техники звук был очень уж неравномерным. И, как мне показалось, слишком живым. В голову пришли мысли о зубовном скрежете, но ни у кого не могло быть таких огромных зубов. По крайней мере ни у кого в известном мне мире.

«Дыхание», – подумал я и вроде бы не ошибся, но какое животное могло издавать такой накатывающий со всех сторон, скрежещущий звук, когда втягивало в себя воздух? И, Господи, зуд сводил меня с ума, зудело все предплечье, до локтевого сгиба. Я решил почесать правую руку, потянулся к ней, но, само собой, не нашел ни локтя, ни предплечья, почесал только простыню.

От этого я окончательно проснулся, сел. Хотя в комнате царила темнота, звездного света, проникающего в окно на западной стене, хватило, чтобы я разглядел изножье кровати, где один из моих чемоданов еще лежал на скамье. Вот тут все встало на свои места. Я на Дьюма-Ки, неподалеку от западного побережья Флориды, прибежища молодых и полуживых. Я в доме, о котором уже думал, как о вилле «Розовая громада», а этот скрежещущий звук…

– Ракушки, – пробормотал я, вновь ложась на спину. – Ракушки под домом. Вода прибывает. Прилив.

Я полюбил этот звук с самого начала, когда проснулся и услышал его в ночной тьме, когда не знал, где нахожусь, кто я, из каких частей состоит мое тело. Это был мой звук.

Он зацепил меня на здрасьте.

Глава 3

Новые ресурсы

i

Потом начался период выздоровления и перехода от прошлой жизни к той, что я вел на Дьюма-Ки. Доктор Кеймен, вероятно, знал, что в такие переломные моменты большинство существенных изменений происходят внутри: волнения в обществе, мятеж, революция и, наконец, массовые казни, в результате которых головы правителей прежнего режима летят в корзину у подножия гильотины. Я уверен, этот человек-гора видел и успешные финалы таких революций, и их фиаско. Потому что не всем удается войти в новую жизнь, знаете ли. А те, кому удается, не всегда находят в ней райский берег с золотистым песком.

Мое новое хобби помогло мне в этом переходе, и Илзе тоже помогла. Я всегда буду ей за это признателен. Но мне стыдно за то, что я рылся в ее сумочке, пока она спала. Оправдаться могу лишь одним: тогда казалось, что выбора нет.

ii

Утром, на следующий день после моего прибытия на Дьюма-Ки, я проснулся в отличном настроении, после несчастного случая еще никогда не чувствовал себя так хорошо… но не настолько хорошо, чтобы отказаться от утреннего болеутоляющего коктейля. Я запил таблетки апельсиновым соком и вышел из дома. Часы показывали ровно семь. В Сент-Поле утренний холод принялся бы кусать кончик моего носа, но на Дьюме воздух, казалось, поцеловал меня.

Я прислонил «канадку» к стене дома, в том самом месте, где и прошлым вечером, и вновь спустился к кротким волнам. Справа от меня мой нынешний дом не позволял увидеть ни мост, ни Кейси-Ки. Зато слева…

В этом направлении берег уходил далеко-далеко – слепяще белая лента между сине-серым Заливом и униолой. Где-то вдалеке я разглядел темную точку, может, и две. В остальном этот сказочный, словно с открытки, пляж пустовал. Другие дома находились дальше от берега, а когда я посмотрел на юг, то увидел над пальмами только одну крышу (чуть ли не акр оранжевой черепицы) той самой гасиенды, которую заметил днем раньше. Я мог закрыть ее ладонью и почувствовать себя Робинзоном Крузо.

Я двинулся в ту сторону, отчасти потому, что для меня, как левши, это естественно – поворачивать налево. А главным образом – потому что мог видеть, куда иду. Далеко я не ушел, в тот день у меня и мысли не было о Великой береговой прогулке, я хотел точно знать, что сумею вернуться к моему костылю, и, как бы там ни было, эта прогулка стала первой. Я помню, как оглядывался и восхищенно смотрел на свои следы на песке. В утреннем свете каждый левый отпечаток выглядел четким и крепким, словно оставленный штамповочным прессом. Большинство правых такой четкостью не отличались, все-таки ногу я немного подволакивал, но поначалу даже они смотрелись не хуже левых. Я сосчитал шаги, когда двинулся в обратном направлении. Всего получилось тридцать восемь отпечатков. К тому времени бедро гудело от боли. Мне более чем хотелось вернуться в дом, достать из холодильника стаканчик йогурта и посмотреть, соответствует ли работа кабельного телевидения обещаниям Джека Кантори.

Как выяснилось, соответствовала.

iii

Таким и установился для меня распорядок на утро: апельсиновый сок, прогулка, йогурт, текущие события. Я подружился с Робин Мид, молодой женщиной, ведущей «Хедлайн-ньюс» с шести до десяти утра. Скучный распорядок, не так ли? Но со стороны жизнь в государстве, где правит диктатор, тоже может показаться скучной (диктаторам нравится скука, диктаторы обожают скуку), даже если грядут великие события.

Травмированные тело и мозг не просто похожи на диктатуру; они и есть диктатура. Нет более безжалостного тирана, чем боль, нет более жестокого деспота, чем спутанность сознания. Понимать, что мой мозг поврежден не меньше тела, я начал, как только окончательно выяснилось, что я один, а другие голоса в голове затихают. Моя попытка задушить жену, с которой прожил двадцать пять лет, лишь за то, что она хотела стереть с моего лба пот, имела к этому минимальное отношение. Тот факт, что мы не занимались любовью в те месяцы, что прошли между несчастным случаем и расставанием, даже не пытались, также не был главным, хотя я полагал, что это проявление более серьезной проблемы. И даже неожиданные и подрывающие силы вспышки ярости не тянули на главное.

Потому что главным стало отторжение. Не знаю, как еще можно описать происходившее тогда со мной. Моя жена вроде бы изменилась… превратилась в кого-то еще. Большинство людей в моей жизни тоже стали какими-то другими, и более всего ужасало, что я плевать на это хотел. Поначалу говорил себе, что изменения, которые я ощущал и в моей жене, и в моей жизни, естественны для человека, иногда неспособного даже вспомнить, как называется та штуковина, что застегивает брюки: волния, колния, долболния? Я говорил себе, что это пройдет, но оно не проходило, и когда Пэм сказала, что хочет развестись со мной, следом за злостью я почувствовал облегчение: теперь не оставалось сомнений в том, что я имел право испытывать отторжение, по крайней мере по отношению к ней. Потому что теперь она действительно изменилась. Сняла форму «Фримантла» и ушла из команды.

В первые недели на Дьюма-Ки это самое отторжение позволяло мне легко и непринужденно увиливать от прямых ответов. Я отвечал на письма, обычные и электронные, которые получал от Тома Райли, Кэти Грин, Уильяма Боузмана-третьего (неувядаемого Боузи), короткими репликами: «У меня все хорошо», «Погода хорошая», «Кости срастаются», – которые имели мало общего с моей реальной жизнью. И когда поток их писем сначала обмелел, а потом иссяк, я об этом нисколько не сожалел.

Только Илзе по-прежнему оставалась в моей команде. Только Илзе отказывалась снять форму. Вот она никакого чувства отторжения у меня не вызывала. Илзе оставалась на моей стороне стеклянной стены, всегда готовая протянуть мне руку. Если я не присылал ей электронного письма, она звонила. Если я не звонил три дня, звонила она. Ей я не лгал о своих планах порыбачить в Заливе или обследовать Эверглейдс[26]. Илзе я говорил правду, точнее, ту часть правды, которая не давала ей повода принять меня за безумца.

К примеру, рассказывал ей о моих утренних прогулках по берегу, и о том, что каждый день я ухожу чуть дальше, но не о «числовой игре»… потому что выглядела она так глупо… или, возможно, тянула на навязчивость.

В то первое утро я отошел от «Розовой громады» на тридцать восемь шагов. На следующее утро я выпил еще один огромный стакан апельсинового сока и опять вышел на берег. В этот раз отмерил сорок пять шагов, довольно-таки длинную дистанцию для меня, практически не расстававшегося с костылем. Но мне удалось убедить себя, что на самом деле шагов только девять. Вот этот мысленный фокус и лег в основу «числовой игры». Вы делаете шаг, потом два, три, четыре, пять… и всякий раз сбрасываете счетчик в голове на ноль, пока не доберетесь до девяти. Потом складываете все эти цифры, от одного до девяти, и получаете сорок пять. Если вам кажется, что это безумие, не буду спорить. Нет, не буду спорить.

На третье утро я удалился от «Розовой громады» на десять шагов без костыля (то есть в действительности на пятьдесят пять, или прошел туда и обратно примерно девяносто ярдов). Неделей позже я довел свой рекорд до семнадцати… и если вы сложите все эти числа, то получите сто пятьдесят три. Я отшагал их, повернулся к своему дому и поразился, как же он далеко. Даже стало как-то не по себе от мысли, что предстоит преодолеть такое расстояние.

«Ты можешь это сделать, – говорил я себе. – Это легко. Каких-то семнадцать шагов, и все».

Я говорил это себе, но не Илзе.

Чуть дальше каждый день, оставляя позади следы. К тому времени, когда Санта-Клаус появился в торговом центре «Бинева-роуд», куда Джек Кантори иногда привозил меня за покупками, я сделал удивительное открытие: все мои следы, когда я шел на юг, были четкими. Правую ногу я начинал подволакивать (что тут же сказывалось на отпечатке правой кроссовки) только на обратном пути.

Ходьба вошла в привычку, меня не останавливали даже дождливые дни. Второй этаж виллы представлял собой один большой зал. Пол застилал розовый ковер, огромное окно выходило на Мексиканский залив. И больше в зале ничего не было. Джек предложил мне составить список мебели, сказал, что может заказать все в той самой компании, сдающей мебель в аренду, услугами которой воспользовался, обставляя первый этаж… при условии, что на первом этаже меня все устраивало. Я заверил его, что меня все устраивает, но желания захламлять второй этаж не выразил. Мне нравилась пустота этого зала. Она стимулировала мое воображение. Так что я попросил приобрести для второго этажа три вещи: простой стул с прямой спинкой, мольберт и тренажер «беговая дорожка» производства корпорации «Сайбекс». Такое возможно? Джек ответил утвердительно, и слова у него не разошлись с делом. Три дня, и все необходимое уже стояло на втором этаже. С того самого момента и до конца моего пребывания на Дьюма-Ки я поднимался на второй этаж, если хотел рисовать карандашом или красками, или воспользоваться тренажером, когда погода не позволяла выйти из дома. И пока я жил на вилле «Розовая громада», на втором этаже из мебели был только стул с прямой спинкой.

Да и вообще дождливых дней выдавалось не так уж много – не зря Флориду называют Солнечным штатом. По мере того как мои прогулки на юг удлинялись, точка или точки, которые я увидел в первый же день, превратились в двоих людей… во всяком случае, двоих я видел гораздо чаще, чем одного. Один человек, вроде бы с соломенной шляпой на голове, сидел в инвалидном кресле. Второй толкал кресло или сидел рядом с ним. Они появлялись на берегу около семи утра. Иногда один мог уйти, оставив второго в кресле на берегу, а потом вернуться с чем-то сверкающим на солнце. Я подозревал, что это кофейник или поднос с завтраком, или и то, и другое. Я также подозревал, что жили эти двое в огромной гасиенде, площадь оранжевой черепичной крыши которой составляла акр или около того. Гасиенда замыкала ряд домов, затем дорога утыкалась в джунгли, покрывающие остальную часть острова.

iv

Я так и не смог до конца привыкнуть к пустынности этого места. «Там должно быть очень тихо», – заверяла меня Сэнди Смит, но все равно я представлял себе пляж, который к полудню заполняется людьми: пары, загорающие на одеялах или смазывающие друг друга защитным лосьоном, студенты, играющие в волейбол с закрепленными на бицепсах ай-подами, ковыляющие по кромке воды маленькие дети в обвисших купальниках, гидроциклы «джет-скай», проносящиеся взад-вперед в сорока футах от берега.

Джек напомнил мне, что на календаре декабрь.

– Если говорить о туризме, то месяц между Днем благодарения и Рождеством во Флориде – мертвый сезон. Не такой мертвый, как август, но близко к этому. К тому же… – Он очертил рукой широкий круг. Мы стояли у почтового ящика с красным числом 13, и Джек выглядел очень спортивно в обрезанных джинсах и рубашке «Морских дьяволов»[27] (порванной, как требовала мода). – Туристов здесь не ждут. Дрессированных дельфинов не увидишь. На острове всего семь домов, считая тот, здоровенный… и джунгли. Там, кстати, есть еще один дом, полуразвалившийся. Так, во всяком случае, говорят на Кейси-Ки.

– А что не так с Дьюмой, Джек? Прекрасный пляж, девять миль дорогой флоридской земли – и никакого строительства. В чем дело?

Он пожал плечами.

– Насколько я знаю, какие-то проблемы с правом собственности. Хотите, чтобы я выяснил поточнее?

Я подумал, покачал головой.

– Вам не нравится? – В голосе Джека слышалось искреннее любопытство. – Вся эта тишина и покой? Потому что мне, скажу вам откровенно, как перед Богом, точно как-то не по себе.

– Нет, – ответил я. – Отнюдь. – И не соврал. Излечение – вид мятежа, а все успешные мятежи начинаются втайне.

– А что вы тут делаете? Уж извините за вопрос.

– Утром занимаюсь физическими упражнениями. Читаю. Сплю во второй половине дня. И рисую. Со временем, возможно, перейду на краски, но пока я еще к этому не готов.

– Некоторые ваши рисунки очень даже хороши для любителя.

– Спасибо тебе, Джек, на добром слове.

Не знаю, то ли он хотел просто сказать что-то приятное, то ли говорил правду. Может, значения это и не имело. Когда дело касается картин, всякий раз это субъективное мнение, верно? Я только знал: со мной что-то происходило. В моей голове. Иногда это пугало. По большей части невообразимо радовало.

В основном я рисовал наверху, в зале, который начал воспринимать как «Розовую малышку». Оттуда я мог видеть только Залив да линию горизонта, но у меня была цифровая камера, и я иногда фотографировал что-то еще, распечатывал фотографии, прикреплял к мольберту (мы с Джеком поставили его так, чтобы во второй половине дня свет на него падал сбоку) и рисовал эту «картинку». В отборе объектов для фотографирования вроде бы не было никакой логики или системы, хотя, когда я написал об этом Кеймену в электронном письме, он сказал, что подсознание, если оставить его в покое, само пишет стихи.

Может, si[28], может, нет.

Я нарисовал мой почтовый ящик. Я рисовал кусты, траву, цветы, которые видел вокруг «Розовой громады», потом Джек купил мне книгу («Распространенные растения побережья Флориды»), и я смог давать названия моим рисункам. Названия помогали: как-то добавляли уверенности. К тому времени я уже вскрыл вторую коробку карандашей, а в запасе лежала третья. Рядом с моей виллой росли алоэ, кермек лавандовый (со множеством крошечных желтых цветков, и каждый – с густо-фиолетовым сердечком), фитолакка американская с длинными, лопатообразными листьями, и моя любимица, софора, которую в книге «Распространенные растения побережья Флориды» называли еще ожерельным кустом – за стручки, формой похожие на бусины.

Я рисовал и ракушки. Разумеется, рисовал. Ракушек хватало везде, они во множестве лежали на берегу в пределах тех коротких дистанций, которые я мог преодолевать на своих двоих. Дьюма-Ки сотворили из ракушек, и скоро я принес в дом не один десяток.

И практически каждый вечер, когда солнце скатывалось за горизонт, я рисовал закат. Я знал, что закаты – расхожий штамп, собственно, поэтому и рисовал. Мне казалось, что, сумев хоть раз пробиться сквозь стену «все-это-было-было-было», я смогу чего-то достичь. Вот и рисовал картину за картиной, но получалось не очень. Я вновь пытался накладывать желтое на оранжевое, но мои усилия результата не давали. Внутреннего свечения не получалось. Каждый закат являл собой карандашную мазню, где цвета говорили: «Мы пытаемся сказать тебе, что горизонт в огне». Вы, безусловно, можете купить штук сорок куда лучших закатов на любом субботнем уличном вернисаже в Сарасоте или Венис-бич. Несколько рисунков я сохранил, но большинство вызывали у меня такое отвращение, что я их выбрасывал.

Однажды вечером, после череды неудач, я вновь наблюдал, как верхушка солнечного диска исчезает за горизонтом, оставляя после себя хэллоуиновские краски вечерней зари, и вдруг подумал: «Это корабль. Вот что придало моей первой картине толику магии. Закатный свет, казалось, пробивал корабль насквозь». Возможно, я был прав, но в тот вечер ни один корабль не разрывал горизонт. Его прямая линия разделяла темную синеву внизу и оранжево-желтую яркость наверху, которая еще выше обретала нежно-зеленоватый оттенок. Его я передать не мог – жалкая коробка цветных карандашей этого не позволяла.

У ножек моего мольберта валялось штук двадцать цветных фотографий. Мой взгляд упал на снятую крупным планом софору, ожерельный куст. И в этот момент вдруг зачесалась моя фантомная правая рука. Я зажал желтый карандаш зубами, наклонился, поднял фотографию софоры, всмотрелся в нее. Уже смеркалось, но верхний зал, который я называл «Розовая малышка», долго держал свет, так что его хватало, чтобы насладиться мелкими деталями: моя цифровая камера с абсолютной точностью «схватывала» крупный план.

Не думая, что делаю, я прикрепил фотографию к углу мольберта и добавил софоровый браслет к моему закату. Работал быстро, сначала сделал набросок (несколько дуг, ничего больше, – это веточка софоры), потом принялся раскрашивать: коричневое на черное, потом яркое пятно желтого, остатки цветка. Я помню, с какой сосредоточенностью доводил до ума яркий конус – так же сосредоточенно я работал, когда мой бизнес делал первые шаги, когда каждое здание (даже каждая заявка на строительство здания) становилось вопросом жизни и смерти. Я помню, как в какой-то момент вновь зажал карандаш зубами, чтобы почесать руку, которой не было; я все время забывал о потерянной части моего тела. Люди с ампутированным конечностями забывают, и все тут. Их разум забывает, и по мере выздоровления тело тоже разрешает такую забывчивость.

Что я особенно четко помню о том вечере, так это удивительное, божественное ощущение: три или четыре минуты я словно держал молнию за хвост. Но потом в комнате начало темнеть, тени, казалось, поплыли по розовому ковру к блекнувшему прямоугольнику панорамного окна. На мольберт еще падали остатки света, но я уже не мог разглядеть, что же мне удалось нарисовать. Я поднялся, прихрамывая, обогнул тренажер, держа курс на выключатель у двери, включил верхний свет. Потом проделал обратный путь, развернул к себе мольберт, и у меня перехватило дыхание.

Софоровый браслет накладывался на линию горизонта, как щупальце некоего морского существа, достаточно большого, чтобы проглотить супертанкер. Единственное желтое пятно могло быть глазом чудовища. И – для меня это было куда более важным – браслет-щупальце каким-то образом вернул закату истинность той красоты, которой я любовался каждый вечер.

Эту картину я отложил в сторону. Потом спустился вниз, разогрел в микроволновке обед «Хангри мен» с жареной курицей и съел все до последней крошки.

v

Следующим вечером я совместил закат с пучками пырея, и яркий оранжевый свет, пробивающийся сквозь зелень, превратил горизонт в лесной пожар. Днем позже я попробовал пальмы, но получилось нехорошо, еще один штамп – я буквально видел девушек, исполняющих гавайский танец «хула», и слышал треньканье гитар. После этого я поставил на горизонт большую старую раковину стромбиды. Закат полыхал вокруг нее, как корона, и результат, во всяком случае, для моего восприятия, получился невероятно жутким. Эту картину я развернул к стене, думая, что завтра, когда я посмотрю на нее, она потеряет свою силу. Ничего не изменилось. Во всяком случае, для меня.

Я сфотографировал картину цифровой камерой и «прицепил» фотографию к электронному письму. Письмо это положило начало приведенной ниже переписке. Все письма я распечатал и сложил в папку:

Два дня спустя, когда Джек приехал, чтобы спросить, не отвезти ли меня куда, я ответил, что хочу поехать в книжный магазин и купить книгу о творчестве Салмана Дали.

Джек рассмеялся.

– Я думаю, вы говорите о Сальвадоре Дали. Если только речь не о том парне, который попал в беду из-за своей книги. Не могу вспомнить название.

– «Сатанинские стихи»[29], – без запинки ответил я. Память, она такое выкидывает, не правда ли?

Когда я вернулся с богато иллюстрированной книгой (она обошлась мне в невероятные сто девятнадцать долларов, даже с дисконтной картой сети книжных магазинов «Барнс-и-Нобл»; к счастью, после развода у меня осталось несколько миллионов), на автоответчике мигала надпись: «Получено сообщение». Звонила Илзе, и ее сообщение показалось загадочным только при первом прослушивании.

«Мама собирается тебе позвонить, – услышал я. – Я сделала все, что могла, папуля, напомнила обо всех случаях, когда шла ей навстречу, еще упрашивала, как могла, и буквально умоляла Лин, так что скажи «да», хорошо? Скажи «да». Ради меня».

Я сел, принялся за «Тейбл ток пай», о котором чуть раньше мечтал, но теперь совсем уже и не хотел, затем полистал мою дорогую иллюстрированную книгу и подумал (уверен, оригинальностью моя мысль не отличалась): «Что ж, привет, Дали». Не все картины произвели на меня впечатление. Во многих случаях я сделал вывод, что смотрю на работу талантливого прохвоста, который просто проводил время в свое удовольствие. Однако некоторые репродукции зацепили меня за живое, а несколько – испугали, совсем как моя установленная на горизонт раковина. Тигры, плывущие над откинувшейся назад обнаженной женщиной. Летящая роза. Одна картина, «Лебеди, отраженные в слонах», показалась такой странной, что я едва смог заставить себя посмотреть на нее… но мой взгляд продолжал к ней возвращаться.

Чем я на самом деле занимался, так это ждал телефонного звонка от моей почти-бывшей-жены, приглашения вернуться в Сент-Пол на Рождество и встретить праздник с ней и девочками. В конце концов телефон зазвонил, и когда она сказала: «Я обращаюсь к тебе с этим приглашением, хотя иду против своей воли», – я едва подавил желание отбить этот крученый мяч ударом за пределы поля: «А я принимаю его, хотя иду против своей воли». Ответил: «Понимаю». Потом спросил: «Как насчет того, чтобы мне прилететь в канун Рождества?» И когда она ответила: «Очень хорошо», – готовность к борьбе ушла из ее голоса. Спор о том, а не провести ли мне с семьей побольше времени, закончился, даже не начавшись. И идея поездки домой сразу потеряла большую часть своей привлекательности.

«ОТКАПЫВАЙТЕ», – написал Кеймен большими буквами. Я подозревал, что, уехав сейчас, я, наоборот, мог все зарыть. Нет, на Дьюма-Ки я бы вернулся… но это не означало, что я вновь наткнусь на ту же золотую жилу. Прогулки, картины. Одно подпитывало другое. Я не знал, как именно, да и не нуждался в этом знании.

Но Илли. «Скажи «да». Ради меня». Она знала, что я скажу «да», и не потому, что я всегда отдавал ей предпочтение (думаю, как раз это Лин знала). Просто она всегда довольствовалась столь малым и крайне редко о чем-то просила. И потом, слушая ее сообщение, я вспомнил, как в тот день, когда дочери навестили меня на озере Фален, Илли начала плакать, приникнув ко мне и спрашивая, почему все не может стать, как прежде. «Потому что так не бывает», – думаю, ответил я, но, возможно, пару дней мне казалось, что прежнее все-таки может вернуться… или некое подобие прежнего. Илзе было девятнадцать, вероятно, она переросла свое последнее детское Рождество, но, возможно, вполне заслужила еще одно – с семьей, в которой выросла. И Лин имела право на такое Рождество. Навыков выживания у нее было больше, но она вновь прилетала домой из Франции, и вот это кое о чем мне говорило.

Хорошо, решил я, поеду. Буду паинькой и, само собой, возьму с собой Ребу, на случай, если накатит приступ ярости. Они сходили на нет, но, разумеется, что на Дьюма-Ки могло вызывать ярость, за исключением моей забывчивости или хромоты? Я позвонил в чартерную авиакомпанию, услугами которой пользовался пятнадцать лет, и заказал «Лирджет» на девять утра двадцать четвертого декабря для перелета из Сарасоты в международный аэропорт Миннеаполиса-Сент-Пола. Я позвонил Джеку, и тот ответил, что с удовольствием отвезет меня в «Долфин-эвиэйшн» двадцать четвертого и заберет двадцать восьмого. А потом, когда я полностью закончил подготовку к отъезду, позвонила Пэм, чтобы сказать, что все отменяется.

vi

Отец Пэм, отставной военный моряк, в последний год двадцатого столетия вместе с женой перебрался в Палм-Дезерт, штат Калифорния. Они поселились в одном из огороженных стеной коттеджных поселков, в котором жила одна афроамериканская пара (для соблюдения политкорректности) и четыре еврейские пары (из тех же соображений). Дети и вегетарианцы на территорию не допускались. Жителям полагалось голосовать за республиканцев и заводить маленьких собачек с ошейниками, украшенными стразами, с глупыми глазками и с кличками, которые оканчивались на букву «и». Тэффи? Отлично! Кэсси? Еще лучше! Рифифи? Полный блеск! У отца Пэм обнаружили рак прямой кишки. Меня это не удивило. Соберите вместе столько белых говнюков, и вы увидите, что это заразная болезнь.

Ничего этого я жене не сказал. Она начала разговор спокойно, а потом расплакалась.

– Ему назначили химиотерапию, но мама говорит, это может означать, что уже появились мекас… месасс… ох, не могу вспомнить это гребаное слово, говорю совсем как ты! – А потом, все еще всхлипывая, но шокированным и смиренным голосом добавила: – Извини, Эдди, как я могла!

– Ничего страшного, – ответил я. – Ты хотела сказать, что у него появились метастазы.

– Да, спасибо. В любом случае этим вечером ему сделают операцию по удалению основной опухоли. – Она вновь заплакала. – Не могу поверить, что такое происходит с моим отцом.

– Ну что ты так разволновалась. Нынче они творят чудеса. Я тому живой пример.

То ли она не считала меня чудом, то ли не хотела это обсуждать.

– В любом случае Рождество здесь отменяется.

– Разумеется.

А по правде? Я обрадовался. Чертовски обрадовался.

– Я вылетаю в Палм завтра. Илзе приедет в пятницу. Мелинда – двадцатого. Полагаю… учитывая, что с моим отцом ты не особо ладил…

Она еще мягко выразилась, если вспомнить, что однажды мы с тестем едва не подрались после того, как он назвал демократов «дерьмократами».

– Если ты думаешь, что у меня нет желания присоединяться к тебе и девочкам на Рождество в Палм-Дезерт, то ты права. С деньгами у тебя все в порядке, и, надеюсь, твои родители поймут, что я имею к этому кое-какое отношение…

– Не думаю, что сейчас самое время заводить речь о твоей гребаной чековой книжке!

Ярость вернулась, мгновенно. Выскочила, как черт из вонючей табакерки. Мне хотелось сказать: «А пошла ты на хер, крикливая сука!» Но я промолчал. В какой-то степени и потому, что мог произнести «крикливая сумка» или «красивая утка». Подсознательно я это понимал.

Но сдержался едва-едва.

– Эдди? – Это прозвучало резко, с готовностью ввязаться в драку, если будет на то мое желание.

– Я не заводил речь о моей чековой книжке, – сказал я, внимательно прислушиваясь к каждому слову. Вроде бы слова правильные, и каждое – в положенном месте. Сразу стало легче. – Я лишь говорю, что мое лицо у кровати твоего отца не ускорит его выздоровления. – От злости (или ярости) я едва не добавил, что не хотел бы видеть и его лицо у своей кровати. Вновь слова удалось сдержать, но меня уже прошиб пот.

– Хорошо. С этим понятно. А что ты будешь делать на Рождество?

«Рисовать закат, – подумал я. – Может, сумею перенести его на бумагу».

– Меня, возможно, пригласят разделить рождественский обед с Джеком Кантори и его семьей, если, разумеется, я буду хорошо себя вести, – слукавил я. – Джек – молодой парень, который работает у меня.

– Голос у тебя лучше. Крепче. Ты по-прежнему забываешь слова?

– Не знаю. Не могу вспомнить.

– Это очень смешно.

– Смех – лучшее лекарство. Я читал об этом в «Ридерс дайджест».

– А как твоя рука? Фантомные ощущения остаются?

– Нет, – солгал я. – Полностью исчезли.

– Хорошо. Отлично. – Пауза, а потом: – Эдди?

– По-прежнему на связи, – ответил я. С темно-красными полукружьями на ладонях, от крепко сжатых в кулаки пальцев.

Последовала долгая пауза. Телефонные линии больше не шипели, и в них ничего не щелкало, как во времена моего детства, но я слышал, как тихонько вздыхают разделявшие нас мили. Точно так же вздыхал Залив, когда океан отступал от берега. Потом раздался ее голос:

– Жаль, что все так получилось.

– Мне тоже, – ответил я, а после того, как она положила трубку, взял одну из моих самых больших раковин и едва не запустил ею в экран телевизора. Вместо этого прохромал через комнату, открыл дверь и швырнул раковину через пустынную дорогу. К Пэм ненависти я не испытывал (точно не испытывал), но что-то определенно ненавидел. Может, прошлую жизнь.

Может, только себя.

vii

Размышлял ли я над ответом или руководствовался исключительно интуицией? Не могу вспомнить. Может, ни то, ни другое.

Может, все решило третье: мое желание повидаться с Илзе. В любом случае ответил я почти сразу.

Она ответила тут же. Должно быть, ждала у компьютера.

«Не сердись на нее за это». Казалось, что моя If-So-Girl так заступалась за старшую сестру с того самого дня, как научилась говорить. Лин не хочет идти на пикник, потому что не любит хот-догов… но не сердись на нее за это. Лин не может носить такие кроссовки, потому что дети в ее классе высокие кроссовки не носят… вот и не сердись на нее за это. Лин хочет, чтобы отец Райана отвез их на школьный бал… но не сердись на нее за это. И знаете, что самое ужасное? Я никогда не сердился. Я мог бы сказать Линни: я отдаю предпочтение Илзе, потому что здесь от меня ничего не зависит (как человек рождается правшой или левшой помимо его воли), но мои слова если бы что и изменили, то лишь в худшую сторону, пусть я и не кривил душой. Может, именно потому, что не кривил.

viii

Илзе приезжает на Дьюма-Ки, в «Розовую громаду», ур-ра, она так рада, и ур-ра, я тоже рад. Джек нашел мне тучную даму по имени Хуанита, которая прибиралась в доме дважды в неделю, и я попросил ее приготовить спальню для гостей к прибытию дочери. Спросил, не сможет ли она поставить туда какие-нибудь свежие цветы в день после Рождества. Улыбаясь, она предложила нечто, что прозвучало как «розвенский какус». Моему мозгу, уже освоившему ассоциативное мышление, потребовалось пять секунд, чтобы понять, что к чему. И я сказал Хуаните, что рождественский кактус придется Илзе по душе.

В канун Рождества я перечитывал распечатку первого электронного письма Илзе от 23 декабря. Солнце скатывалось к западному горизонту, оставляя длинный яркий след на воде, но до его захода оставалось еще как минимум два часа, и я сидел во «флоридской комнате». Высокий прилив перекатывал подо мной ракушки. Звуки эти напоминали и дыхание, и хрипловатый конфиденциальный разговор. Я провел пальцем по постскриптуму («У меня есть личные новости»), зачесалась моя уже несуществующая правая рука. В конкретном, определенном месте. Зуд начался в локтевом сгибе и по спирали распространился к наружной стороне запястья. Становился все сильнее, и мне так и хотелось протянуть левую руку и почесать там, где зудело.

Я закрыл глаза и щелкнул большим и средним пальцами правой руки. Никакого звука не услышал, но почувствовал этот щелчок. Я потер руку о бок и ощутил, как одно трется о другое. Положил правую кисть, давно сгоревшую в печи для сжигания отходов больницы в Сент-Поле, на подлокотник стула и забарабанил пальцами. Никакого звука, только ощущение: прикосновение кожи к плетенке. Я мог поклясться в этом именем Бога.

И тут же мне захотелось рисовать.

Я подумал о «Розовой малышке», но она находилась слишком далеко. Я прошел в гостиную и взял альбом «Мастер» из стопки, что лежала на кофейном столике. Большую часть необходимого для рисования я держал наверху, но несколько коробок цветных карандашей оставил в ящике письменного стола, вот и прихватил одну с собой.

Вернувшись во «флоридскую комнату» (которая для меня навсегда останется верандой), я сел и закрыл глаза. Прислушался к работе волн подо мной: они поднимали ракушки и выкладывали из них новые картины, и каждая отличалась от предыдущей. При закрытых глазах шорох этот еще больше напоминал мне разговор: вода шевелила временным языком по земле. И сама земля была временной, потому что, в геологической перспективе, Дьюма не могла просуществовать очень уж долго. Ни один из островов Флорида-Кис не мог: рано или поздно Залив поглотит их и создаст новые, на другом месте. Возможно, вышесказанное относилось и к самой Флориде. Полуостров чуть выступал из воды, словно временно отданный в пользование людям.

Ах, но звук этот так успокаивал. Гипнотизировал.

Не открывая глаз, я нащупал распечатку электронного письма Илзе, провел по нему подушечками пальцев. Проделал все это правой рукой. Потом открыл глаза, отбросил распечатку в сторону рукой, которая у меня действительно существовала, положил альбом на колени. Откинул обложку, вытряс на столик, который стоял передо мной, все двенадцать ранее заточенных карандашей «Винус», взял один. Вроде бы я собирался нарисовать Илзе (именно о ней я и думал, не так ли?), но побоялся, что получится ужасно: с того момента, как вновь начал рисовать, я ни разу еще не пытался изобразить человеческую фигуру. Нарисовал я не Илзе, и получилось не так уж ужасно. Нет-нет, ничего удивительного, и уж точно не Рембрандт (и даже не Норман Рокуэлл[30]), но получилось неплохо.

Я нарисовал молодого человека в джинсах и футболке «Миннесотских близнецов»[31]. На футболке был номер 48, но мне он ничего не говорил. В прошлой жизни я, как мог часто, ходил на игры «Миннесотских волков»[32], но не относил себя к бейсбольным фанатам. Я знал, что светлый оттенок волос молодого человека – не то, что нужно, но имеющиеся в моем распоряжении карандаши не позволяли добиться русого, ближе к каштановому, оттенка. В одной руке он держал книгу. Улыбался. Я знал, кто это. Он и был личными новостями Илзе. Об этом нашептывали мне ракушки. Когда прилив поднимал их, переворачивал и снова бросал. Обручена, обручена. У нее было кольцо, с брильянтом, он купил его в…

Я закрашивал джинсы молодого человека синим цветом. Но тут выронил карандаш, взял черный и написал слово

ЗЕЙЛС[33]

по низу страницы. Это была информация, но также и название картины. Названия добавляют уверенности.

Потом, тут же, положил черный карандаш, взял оранжевый и добавил рабочие ботинки. Оранжевый цвет был слишком уж ярким, ботинки получились новенькими, тогда как надели их далеко не в первый раз, но мысли мои двигались в правильном направлении.

Я почесал правую руку, почесал сквозь правую руку, потому что пальцы левой прошлись по ребрам. «Твою мать», – пробормотал я. Подо мной ракушки вроде бы шептали имя молодого человека. Коннор? Нет. И что-то тут было неправильно. Я не знаю, откуда взялось это ощущение неправильности, но фантомный зуд в правой руке сменился тянущей болью.

Я перевернул первый лист альбома, начал рисовать вновь, на этот раз красным карандашом. Красное, красное, оно было КРАСНЫМ! Карандаш летал по бумаге, разбрызгивая по ней красную фигуру, словно кровь из раны. Человека я рисовал со спины, в красной мантии с фестончатым воротником. Волосы я тоже нарисовал красным, потому что они выглядели как кровь, и этот человек выглядел как кровь. Как опасность. Не для меня, но…

– Для Илзе, – пробормотал я. – Опасность для Илзе. Этот парень? Парень из личных новостей?

Что-то было не так с этим парнем из личных новостей, но не думаю, чтобы именно это меня насторожило. Во-первых, человек в красном не выглядел мужчиной. Точно я, конечно, сказать не мог, но да… я думал… фигура женская. Так что, может, я нарисовал вовсе и не мантию. Может, платье? Длинное красное платье?

Я вернулся к первому листу и посмотрел на книгу, которую держал парень из личных новостей. Бросил красный карандаш на пол и закрасил книгу черным. Потом снова посмотрел на парня и внезапно написал над ним

КОЛИБРИ

печатными, чуть витиеватыми буквами. Потом бросил на пол черный карандаш. Поднял руки, закрыл лицо. Выкрикнул имя дочери, голосом, каким окликают человека, когда видят, что он подходит слишком близко к обрыву или к бордюрному камню на улице, где парковка запрещена, и автомобили мчатся чуть ли не вплотную к тротуару.

Может, я просто сходил с ума. Скорее всего.

Со временем я понял (естественно), что закрывал глаза только одной рукой. Фантомная боль и зуд ушли. Мысль о том, что я могу сходить с ума (черт, уже сошел), осталась. Но не вызывало никаких сомнений другое: мне хотелось есть. Я был голоден как волк.

ix

Самолет Илзе приземлился на десять минут раньше положенного времени. Выглядела она ослепительно, в линялых джинсах и футболке университета Брауна, и я просто не мог понять, как Джек не влюбился в нее с первого взгляда, прямо в терминале «В». Она бросилась мне в объятия, расцеловала, а потом рассмеялась и подхватила меня, когда я начал клониться влево, на мой костыль. Я представил ее Джеку и постарался не заметить кольца с маленьким бриллиантом (купленным, несомненно, в «Зейлс»), который сверкнул на безымянном пальце моей дочери, когда они пожали друг другу руки.

– Папуля, ты выглядишь потрясающе! – воскликнула она, едва мы вышли в теплый декабрьский вечер. – Ты загорел. Впервые с того времени, когда строил центр отдыха в Лилидейл-парк. И ты поправился. Как минимум на десять фунтов. Тебе не кажется, Джек?

– Мне трудно судить. – Джек улыбался. – Я пойду за автомобилем. Постоять сможете, босс? На это потребуется время.

– Будь уверен.

Мы остались на тротуаре с двумя ее чемоданами и компьютером.

– Ты ведь заметил? – спросила Илзе. – Не прикидывайся, что не заметил.

– Если ты про кольцо, то заметил. И я тебя поздравляю, если, конечно, ты не выиграла его за четвертак в одном из этих игровых автоматов «кран-машина». Лин знает?

– Да.

– А твоя мать?

– Как ты думаешь, папуля? Догадайся.

– Я думаю… нет. Потому что сейчас она так озабочена здоровьем дедушки.

– Дедушка – не единственная причина, по которой в Калифорнии я держала кольцо в сумочке. Достала только раз, чтобы показать Лин. Просто я хотела сказать тебе первому. Это ужасно?

– Нет, милая. Я тронут.

И я говорил правду. Но при этом и волновался за нее. И не только потому, что через три месяца ей исполнялось всего лишь двадцать лет.

– Его зовут Карсон Джонс, он учится на факультете богословия, можешь ты себе такое представить? Я люблю его, папуля, я так сильно его люблю!

– Это здорово, дорогая, – ответил я, но почувствовал, как у меня подкашиваются ноги. «Не люби его так сильно, – думал я. – Не надо так сильно. Потому что…»

Она пристально посмотрела на меня, улыбка поблекла.

– Что? Что не так?

Я и забыл, как быстро она соображала, как тонко чувствовала мое состояние. Любовь обостряет восприятие, не так ли?

– Ничего, цыпленок. Ну… что-то заболело бедро.

– Ты принял болеутоляющие таблетки?

– Дело в том… я стараюсь снижать дозу. Собираюсь полностью отказаться от них в январе. Это мое новогоднее обещание.

– Папуля, это прекрасно!

– Хотя новогодние обещания и загадываются для того, чтобы их нарушать.

– С тобой такого не бывает. Ты всегда делаешь то, что говоришь. – Илзе нахмурилась. – Это одна из твоих особенностей, которая никогда не нравилась маме. Я думаю, она в этом тебе завидовала.

– Цыпленок, с разводом пути назад нет. Так что и не пытайся склеить разбитое, хорошо?

– Ну, я тебе еще кое-что расскажу. – Губы Илзе превратились в узкие полоски. – Со времени приезда в Палм-Дезерт она очень уж много времени проводит с тем парнем, что живет по соседству. Говорит, что это всего лишь кофе и сочувствие, мол, потому что Макс потерял отца в прошлом году, и Макс действительно любит дедушку, и бла-бла-бла, но я вижу, как она на него смотрит, и мне… противно. – Вот тут губы ее практически исчезли, и я подумал, до чего же она сейчас похожа на свою мать. С этой мыслью пришла другая, успокаивающая: «Я думаю, она выдержит, я думаю, даже если этот святой Джонс бросит ее, она выдержит».

Я уже видел мой взятый напрокат автомобиль, но Джеку еще предстояло добраться до нас. Машины трогались с места, чуть продвигались вперед и снова останавливались. Я упер «канадку» в бок и обнял дочь, которая прилетела из Калифорнии, чтобы повидаться со мной.

– На маму не сердись, ладно?

– Разве тебя не волнует…

– Сейчас больше всего меня волнует одно: я хочу, чтобы ты и Мелинда были счастливы.

Под ее глазами темнели мешки, и я понимал, что все эти перелеты утомили Илзе, при всей ее молодости. Подумал, что завтра она будет спать допоздна – и это меня вполне устраивало. Если мое предчувствие относительно ее бойфренда не расходилось с действительностью (я надеялся, что разойдется, но думал, что нет), в будущем году Илзе ждали бессонные ночи.

Джек добрался до терминала авиакомпании «Эйр Флорида», но у нас еще оставалось время.

– У тебя есть фотография твоего парня? Любопытные отцы хотят все знать.

Она просияла.

– Конечно.

Фотография, которую она достала из красного кожаного бумажника, лежала в прозрачном пластиковом конверте. Илзе вытащила ее и протянула мне. Не сомневаюсь, на этот раз мне удалось скрыть свою реакцию, потому что улыбка восхищения (скорее, глуповатая улыбка) не сошла с моего лица. А на самом деле? Я почувствовал, будто проглотил некий предмет, инородное для человеческого горла тело. Может, свинцовую пулю.

Меня поразило не сходство Карсона Джонса с мужчиной, которого я нарисовал в канун Рождества. К этому я морально себя готовил, с того момента, как увидел колечко, сверкающее на пальце Илзе. Поразил тот факт, что мой рисунок практически не отличался от фотографии. Словно я закрепил на мольберте именно ее, а не фотографии софоры, кермека лавандового или фитолакки американской. Он был в джинсах и потертых желтых рабочих ботинках, которые я не смог как следует нарисовать; его русые волосы закрывали уши и падали на лоб; в руке он держал книгу, в которой я узнал Библию. А более всего меня потрясла футболка «Миннесотских близнецов» с номером 48 на груди слева.

– Кто этот сорок восьмой номер, и как тебе удалось встретить болельщика «Близнецов» в Брауне? Я думал, там территория «Ред сокс»[34].

– Под номером сорок восемь играет Тори Хантер. – Она смотрела на меня, как на самого большого тупицу в мире. – В большой студенческой гостиной стоит телевизор с огромным экраном, и я зашла туда в прошлом июле, когда играли «Близнецы» и «Сокс». Несмотря на сессию, народу хватало, но только Карсон и я пришли в экипировке «Близнецов», он – в футболке с номером Тори, я – в бейсболке. Само собой, мы сели вместе, и… – Она пожала плечами, как бы говоря, что остальное понятно и без слов.

– И какого он племени по части религии?

– Баптист. – Она глянула на меня с толикой вызова, словно сказала: «Людоед!» Но я принадлежал к Первой Церкви Ничего Конкретного и ничего не имел против баптистов. Собственно, я не жалую только те религии, которые утверждают, что их Бог круче вашего Бога. – Последние четыре месяца мы три раза в неделю ходили на службу.

Подъехал Джек, Илзе наклонилась, чтобы взяться за ручки чемоданов.

– Он собирается пропустить весенний семестр, чтобы поехать по стране с их удивительным хором. Они исполняют госпел[35]. Это будут настоящие гастроли, с билетами и все такое. Хор называется «Колибри». Тебе нужно его послушать. Он поет, как ангел.

– Не сомневаюсь.

Она вновь поцеловала меня, нежно. В щеку.

– Я так рада, что приехала, папуля. А ты рад?

– Больше, чем ты можешь себе представить, – ответил я. Мне вдруг захотелось, чтобы она безумно влюбилась в Джека. И этим разрешила бы все проблемы… так, во всяком случае, мне тогда казалось.

x

Мы не стали закатывать грандиозный рождественский обед, но на столе стояли «курица-астронавт» Джека, клюквенный соус, готовый салат из кулинарии и рисовый пудинг. Илзе съела по две порции каждого блюда. После того как мы обменялись и восхитились подарками (получили именно то, что хотели!), я отвел Илзе в «Розовую малышку» и познакомил практически со всеми художественными изысканиями. Только два рисунка, ее бойфренд и женщина в красном (если это была женщина), лежали на верхней полке стенного шкафа в моей спальне, где и оставались до отъезда дочери.

С десяток других, главным образом закатов, я прикнопил к кускам картона и расставил у стен. Илзе прошлась мимо них. Остановилась, прошлась снова. Уже наступила ночь, так что большое окно заполняла темнота. Был отлив, и о присутствии Залива напоминало только едва слышное шуршание набегавших на песок и умиравших на нем волн.

– Неужели их нарисовал ты? – наконец спросила Илзе. Повернулась, посмотрела на меня, и от ее взгляда мне стало как-то не по себе. Так смотрят, когда кардинально меняют представление о человеке.

– Да, – кивнул я. – И что ты думаешь?

– Они хороши. Даже больше, чем просто хороши. Вот этот… – Она наклонилась и очень осторожно подняла рисунок с раковиной, положенной на горизонт и окруженной сиянием желто-оранжевого заката. – Это же пи… извини, просто мурашки бегут по коже.

– У меня такие же ощущения. Но, знаешь, тут нет ничего нового. Нужно лишь приправить закат толикой сюрреализма. – И я дурашливо воскликнул: – Привет, Дали!

Илзе отложила «Закат с раковиной» и взяла «Закат с софорой».

– И кто их видел?

– Только ты и Джек. Ах да, еще Хуанита. Она называет их asustador. Что-то в этом роде. Джек говорит, что это слово означает «пугающие».

– Они действительно немного пугают, – признала Илзе. – Но, папуля… эти карандаши, которыми ты пользуешься, они мажутся. И, думаю, картины будут выцветать, если ты не примешь никаких мер.

– Каких?

– Не знаю. Но думаю, что ты должен показать их тому, кто понимает. Кто сможет сказать, действительно ли они хороши.

Ее слова мне польстили, но и встревожили. Чуть ли не привели в смятение.

– Я понятия не имею, к кому и куда…

– Спроси Джека. Может, он знает художественную галерею, в которой на них посмотрят.

– Конечно, все так просто. Зайти с улицы и сказать: «Я живу на Дьюма-Ки и у меня есть карандашные рисунки… главным образом закаты, необычные такие флоридские океанские закаты… так вот, моя приходящая уборщица думает, что они asustador».

Она уперла руки в бока, склонила голову. Так обычно выглядела Пэм, если во что-то вцеплялась мертвой хваткой. Если собиралась до конца отстаивать свою позицию.

– Папа…

– Слушай, только этого мне сейчас и не хватает.

Она пропустила мои слова мимо ушей.

– Ты превратил два пикапа, подержанный армейский бульдозер и двадцать тысяч долларов банковской ссуды в многомиллионную компанию. А теперь собираешься убеждать меня, что показать эти рисунки двум-трем галеристам – невыполнимая задача, если ты действительно решишь, что это нужно? – Она смягчилась. – Я хочу сказать, папуля, они хороши. Хороши. Конечно, весь мой опыт – уроки искусствоведения в средней школе, и я это знаю.

Я что-то ответил, не могу точно вспомнить, что именно. Я думал о сделанном в лихорадочной спешке рисунке Карсона Джонса, этого баптистского колибри. Интересно, увидев его, Илзе сказала бы, что и он хорош?

Но я не собирался его показывать. Ни его, ни рисунок человека в красном. Никому не собирался показывать. Так я тогда думал.

– Папа, если у тебя всегда был этот талант, почему он не проявлялся?

– Не знаю. Это еще вопрос, есть ли тут талант.

– Так пусть тебе кто-то скажет. Тот, кто понимает. – Она подняла рисунок почтового ящика. – Даже этот… Ничего особенного, но что-то в нем есть. Потому что… – Илзе коснулась бумаги. – Конь-качалка. Почему ты нарисовал тут эту игрушку, папа?

– Не знаю. Просто решил, что ей тут самое место.

– Ты рисовал по памяти?

– Нет. Такое мне не под силу. То ли из-за несчастного случая, то ли просто нет мастерства.

Но иногда я все-таки мог рисовать по памяти. И мастерства хватало. Если, к примеру, дело касалось молодых людей в футболках «Близнецов».

– Я нашел коняшку в Интернете, потом распечатал…

– Ох, черт, я ее размазала! – воскликнула Илзе. – Черт!

– Все нормально. Это не имеет значения.

– Это ненормально и имеет значение! Ты должен купить эти гребаные краски! – Тут Илзе поняла, что сказала, и прижала руку ко рту.

– Ты, наверное, не поверишь, но я пару раз слышал это слово. Хотя у меня есть подозрения, что твой бойфренд… возможно… не жалует…

– Ты все правильно понимаешь, – ответила Илзе. Чуть мрачновато. Потом улыбнулась. – Но он тоже много чего говорит, если кто-то подрезает его на дороге… Папа, насчет твоих картин…

– Я счастлив только потому, что они тебе понравились.

– Больше, чем понравились. Я потрясена. – Она зевнула. – А еще едва стою на ногах.

– Думаю, тебе нужно выпить кружку какао и ложиться спать.

– Замечательная идея.

– Какая именно?

Она рассмеялась. И как хорошо звучал ее смех. Заполнял все вокруг.

– Обе.

xi

Наутро мы стояли на берегу, каждый с чашечкой кофе в руке и по щиколотку в волнах. Солнце только-только поднялось над островом позади нас, так что наши тени растянулись по ровной водной глади на мили.

Илзе с серьезным видом посмотрела на меня.

– Это самое прекрасное место на земле, папа?

– Нет, но ты молодая, и я не могу винить тебя за такой вывод. В моем списке Самых прекрасных мест это – номер четыре, но первые три никому не под силу написать без ошибок.

Илзе улыбнулась поверх ободка чашки.

– Скажи мне.

– Если настаиваешь. Номер один – Мачу-Пикчу. Номер два – Марракеш. Номер три – «Петроглиф нэшнл монумент»[36].

На секунду-две улыбка стала шире. Потом увяла, и дочь вновь серьезно посмотрела на меня. Совсем как в ее далеком детстве, когда в четыре года она спросила меня, есть ли в жизни такое же волшебство, как в сказках. Я ответил «да», думая, разумеется, что это ложь. Теперь такой уверенностью я похвастаться не мог. Но воздух был теплый, наши голые ноги омывал Залив, и я не хотел, чтобы Илзе причинили боль. Пусть и думал, что ей этого не избежать. Но каждый получает то, что заслужил, не так ли? Безусловно. Бах, по носу. Бах, в глаз. Бах, ниже пояса, ты падаешь, а рефери как раз ушел за хот-догом. И только те, кого любишь, могут эту боль множить и передавать. Боль – величайшая сила любви. Так говорит Уайрман.

– Что-то не так, милая?

– Нет. Просто вновь думаю о том, как я рада, что приехала. Я представляла себе, что ты пропадаешь в доме для престарелых или в каком-нибудь ужасном полуразвалившемся баре на пляже, где по четвергам проводят конкурсы бюстов «Кто лучше выглядит в мокрой майке». Наверное, слишком уж начиталась Карла Хайасена[37].

– Здесь много таких мест, знаешь ли, – ответил я.

– А таких, как Дьюма?

– Не знаю. Может, несколько. – Но, судя по тому, что рассказывал мне Джек, не было даже второго такого места.

– Что ж, ты его заслужил. Время отдохнуть и излечиться. И если вот это… – она обвела рукой Залив, – тебя не излечит, уж не знаю, что сможет. Единственное…

– Д-да? – Я взмахнул рукой, словно поймал что-то в воздухе двумя пальцами. У любой семьи есть особый язык, который включает в себя и жесты. Мой жест ничего не сказал бы постороннему человеку, но Илзе поняла и рассмеялась.

– Ладно, умник. Единственная надоедливая муха – звуки прилива. Я проснулась ночью и чуть не закричала, прежде чем поняла, что это вода перемещает раковины. Я все поняла правильно? Пожалуйста, скажи, что так оно и есть.

– Так оно и есть. А о чем ты подумала?

Она буквально содрогнулась.

– Первой пришла мысль… только не смейся… о скелетах на параде. О сотнях скелетов, марширующих вокруг дома.

У меня такая ассоциация никогда не возникала, но я понимал, о чем она говорит.

– Я нахожу эти звуки успокаивающими.

Она пожала плечами, сомневаясь.

– Ну… тогда ладно. Каждому свое. Возвращаемся? Я могу поджарить яичницу. Даже с перчиками и грибами.

– Предложение принято.

– После несчастного случая я ни разу не видела, чтобы ты так долго обходился без костыля.

– Я надеюсь, что к середине января смогу уходить по берегу на юг на четверть мили.

Илзе присвистнула.

– На четверть мили туда и обратно?

Я покачал головой.

– Нет, нет. Только туда. Обратно собираюсь долететь. Как планер. – И я поднял руку, показывая, как буду планировать.

Илзе фыркнула, повернулась, чтобы пойти к дому, остановилась, потому что на юге что-то сверкнуло. Раз, другой. И на берегу темнели две точки.

– Люди. – Илзе прикрыла глаза ладонью.

– Мои соседи. На текущий момент мои единственные соседи. Так я, во всяком случае, думаю.

– Ты с ними встречался?

– Нет. Я знаю, что это мужчина и женщина в инвалидном кресле. Если не ошибаюсь, обычно она завтракает на берегу. А блестит поднос.

– Тебе следует купить гольф-кар. Тогда сможешь подъехать к ним и поздороваться.

– Со временем я собираюсь дойти до них и поздороваться. Никаких гольф-каров. Доктор Кеймен велел намечать цели. Вот я их и намечаю.

– Папуля, когда речь идет о целях, тебе не нужны советы мозгоправа. – Илзе все смотрела на юг. – Из какого они дома? Того большого, что выглядит, будто ранчо из вестерна?

– Я в этом почти уверен.

– И больше здесь никто не живет?

– Сейчас нет. Джек говорит, что некоторые дома арендуют в январе и феврале, но сейчас, полагаю, здесь только они и я. А остальная часть острова – сплошная ботаническая порнография. Озверевшие растения.

– Господи, а почему?

– Не имею ни малейшего понятия. Я собирался это выяснить – во всяком случае, собирался попытаться, – но пока все еще учусь твердо стоять на ногах. В прямом, а не в переносном смысле.

Мы уже возвращались к дому.

– Почти пустой остров под солнцем, – прервала паузу Илзе. – Что-то за этим кроется. Должно крыться, ты согласен?

– Да, – кивнул я. – Джек Кантори предлагал навести справки, но я попросил его не беспокоиться. Подумал, что и сам могу это сделать.

Я схватил костыль, вставил руку в две стальные скобы (приятно, знаете ли, после того, как какое-то время проведешь на берегу без «канадки») и захромал по уходящей к двери дорожке. Заметил, что иду один. Остановился, оглянулся. Илзе смотрела на юг, прикрывая рукой глаза.

– Идешь, милая?

– Да. – На берегу снова что-то сверкнуло. Поднос для завтрака. Или кофейник. – Может, они знают, в чем дело? – Илзе догнала меня.

– Возможно.

Она указала на дорогу.

– А дорога? Куда она ведет?

– Не знаю.

– Не хочешь проехать по ней после ленча и выяснить?

– Ты готова пилотировать «шеви-малибу» от «Херца»?

– Конечно! – Она уперлась руками в узкие бедра, притворно сплюнула и продолжила на южный манер, растягивая слова: – Я буду вести ма-ашину, пока-а не упрусь в конец дороги.

xii

Но мы и близко не подобрались к концу Дьюма-роуд. Во всяком случае, в тот день. Наш бросок на юг начался хорошо, но закончился хуже некуда.

Отъезжая, мы оба прекрасно себя чувствовали. Я полежал час, выпил послеполуденную таблетку оксиконтина. Дочь переоделась в шорты и топик, и долго смеялась, когда я настоял на том, чтобы намазать ей нос цинковыми белилами.

– Клоун Бобо, – заявила Илзе, глядя на себя в зеркало.

Она пребывала в превосходном настроении, я же после несчастного случая никогда еще так не радовался жизни, поэтому произошедшее с нами в тот день стало полнейшей неожиданностью. Илзе во всем винила ленч, может, майонез в салате с тунцом, и я с ней не спорил, но не думаю, что причина крылась в испортившемся майонезе. Скорее, в дурном заклятии.

Дорога была узкой, в ухабах и выбоинах. И пока не нырнула в густые джунгли, занимавшие большую часть острова, ее то и дело перегораживали дюны из песка цвета кости, который ветром нанесло с берега. Арендованный «шеви» играючи перепрыгивал через большинство из них, но когда дорога свернула чуть ближе к воде (перед самой гасиендой, которую Уайрман называл «Palacio de Asesinos»[38]), наносы стали выше и толще, так что колеса уже увязали в них, а не перепрыгивали. Но Илзе училась водить автомобиль в снежной стране, поэтому управлялась без жалоб и комментариев.

Дома между «Розовой громадой» и «Дворцом» построили в стиле, который я называл «Флоридский пастельно-отвратительный». Все окна были закрыты ставнями, большинство подъездных дорожек – перегорожено воротами. В одном доме ворота заменяли козлы для пилки дров, в количестве двух штук, с выцветшим предупреждением: «ЗЛЫЕ СОБАКИ ЗЛЫЕ СОБАКИ». За домом со злыми собаками начинался участок, на котором высилась гасиенда. Его огораживала десятифутовая оштукатуренная стена с оранжевой черепицей поверху. Куда больше такой же черепицы (крыша гасиенды) скосами и углами оранжевело на фоне бездонного синего неба.

– Кучеряво! – воскликнула Илзе (должно быть, позаимствовала у своего баптистского бойфренда). – Прямо-таки поместье в Беверли-Хиллз.

Стена тянулась вдоль дороги как минимум ярдов восемьдесят. Мы не увидели ни единого щита с надписью «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Размерами она однозначно выражала отношение владельца участка к коммивояжерам и мормонским проповедникам. В середине стены находились железные ворота. Их половинки были приоткрыты, а между ними сидела…

– Это она, – пробормотал я. – Женщина с берега. Срань господня! Да это же Невеста крестного отца.

– Папуля! – Илзе рассмеялась, шокированная моими словами.

В инвалидном кресле сидела глубокая старуха, лет восьмидесяти пяти, а то и старше. На хромированных подставках для ног стояли огромные голубые кеды «конверс». Хотя температура воздуха чуть недотягивала до двадцати пяти градусов, женщина была в спортивном костюме. В одной шишковатой руке дымилась сигарета. Соломенную шляпу я видел во время прогулок по берегу, но не представлял себе, какая она огромная – не шляпа, а потрепанное сомбреро. И сходство с Марлоном Брандо в конце фильма «Крестный отец» (когда он играл с внуком в саду) не вызывало ни малейших сомнений. Что-то лежало у нее на коленях… вроде бы не пистолет.

Илзе и я помахали ей рукой. Какие-то мгновения она сидела не шевелясь, потом подняла одну руку в индейском приветствии, и ее рот растянулся в лучезарной и практически беззубой улыбке. Тысячи морщинок, избороздивших лицо, превратили старуху в добрую колдунью. Я даже мельком не взглянул на дом у нее за спиной. Мне хватило ее неожиданного появления, модной синей обувки, множества морщинок и…

– Папуля, это был пистолет? – Илзе широко раскрытыми глазами смотрела в зеркало заднего вида. – У этой старухи на коленях лежал пистолет?

Автомобиль сносило с дороги, я понял, что велик шанс чиркнуть бортом по оштукатуренной стене, поэтому взялся за руль и чуть подкорректировал курс.

– Думаю, да. Или вроде того. Не отвлекайся, милая. Дорога-то не очень.

Теперь она вновь смотрела вперед. Мы ехали, залитые ярким солнечным светом, который, правда, померк, едва мы миновали забор.

– Что значит вроде того?

– Эта штуковина выглядела… ну, не знаю, как пистолет-арбалет. Или что-то такое. Может, она отстреливает из него змей.

– Слава Богу, она улыбнулась, – добавила Илзе. – И улыбка у нее хорошая, правда?

Я кивнул.

– Это точно.

Гасиенда замыкала ряд домов, построенных на северной, очищенной от джунглей оконечности Дьюма-Ки. За гасиендой дорога отвернула от берега, и листва сомкнулась вокруг нее. Такую перемену я нашел поначалу интересной, потом внушающей благоговейный страх, и, наконец, она вызвала у меня приступ клаустрофобии. Зеленые стены поднимались на высоту двенадцати футов, темно-красные потеки на круглых листьях выглядели как засохшая кровь.

– Что это за растение, папуля?

– Морской виноград. А вот это, зеленое с желтыми цветами – веделия. Растет везде. А это рододендрон. Деревья в основном, думаю, карибские сосны, хотя…

Илзе сбросила скорость до черепашьей и указала налево, наклонившись к ветровому стеклу.

– А там какие-то пальмы. И посмотри… впереди…

Дорога по-прежнему уходила в глубь острова, и стволы деревьев, которые росли по обе ее стороны, напоминали переплетение скрученных серых веревок. Корни вспучивали гудрон. Пока мы еще могли проехать, но через несколько лет дорога наверняка станет непроходимой для обычного автомобиля.

– Фикус-душитель[39].

– Милое название, прямиком от Альфреда Хичкока. Они всегда так растут?

– Не знаю.

Илзе осторожно переехала испорченную корнями полосу дороги, и мы поползли дальше, на скорости, не превышающей четыре мили в час. Среди густых зарослей морского винограда и рододендронов изредка проглядывали фикусы-душители. Дорогу окутывал густой сумрак. Мы ничего не могли разглядеть ни впереди, ни по бокам. Небо исчезло, если не считать редкого синего пятнышка или падающего на дорогу лучика. И мы видели пробивающиеся через трещины в гудроне пучки меч-травы и жесткие, словно вощеные, стебли лиродревесника.

Начала зудеть рука. Правая. Машинально я потянулся, чтобы почесать ее, но, как и обычно, почесал только ребра, прикосновение к которым все еще вызывало боль. Одновременно зуд появился и в левой половине головы. Почесать голову я мог, что и сделал.

– Папуля?

– Все хорошо. Чего ты остановилась?

– Потому что… мне не очень-то хорошо.

И тут я заметил, как переменилось ее лицо. Стало почти таким же белым, как цинковые белила на носу.

– Илзе? Что такое?

– Желудок. У меня появляются серьезные вопросы к салату с тунцом, который я съела на ленч. – Она кисло улыбнулась. – И еще я думаю, каким образом мне удастся вывезти нас отсюда.

Она задала хороший вопрос. Заросли морского винограда надвинулись с боков, а кроны пальм, закрывавшие небо, опустились ниже. Я вдруг ощутил запах окружающих нас джунглей, липкий аромат, который, казалось, оживал в горле. И почему нет? Его источали живые растения. Они поджимали нас с обеих сторон. И сверху.

– Папа?

Зуд усилился. Он казался мне красным, а вонь в носу и горле – зеленой. Такой зуд возникает, если ты залипаешь в долине, залипаешь в малине.

– Папуля, ты извини, но я чувствую, что меня сейчас вырвет.

Не в долине и не в малине, мы сидели в машине, Илзе открыла дверцу машины, высунулась наружу, держась за руль одной рукой, а потом я услышал, как ее вывернуло.

Красная пелена перед правым глазом спала, и я подумал: «Я могу это сделать. Я могу это сделать. Я просто должен взять себя в руки».

Я открыл свою дверцу – для этого пришлось дотянуться до ручки левой рукой – и выбрался на дорогу. Выбираясь, я крепко держался за верх дверцы, чтобы не рухнуть в полный рост, лицом вниз, на заросли морского винограда и переплетенные ветви баньяна с наполовину вылезшими из земли корнями. Я ощущал зуд во всем теле. Листья и ветки находились так близко от борта автомобиля, что цепляли меня, пока я продвигался к переднему бамперу. Половина того, что я видел перед собой

(К РАСНОЕ)

казалась кроваво-алой, я почувствовал (мог бы в этом поклясться), как запястье правой руки задело о шершавый ствол сосны, подумал: «Я могу это сделать, я ДОЛЖЕН это сделать», – услышав, как Илзе выворачивает вновь. Я понимал, что на узкой дороге гораздо жарче, чем должно быть, даже с зеленой крышей над головой. Мне хватило здравомыслия, чтобы задаться вопросом, а о чем мы, собственно думали, отправляясь в поездку по этой дороге. Но, разумеется, тогда эта авантюра воспринималась веселой проказой.

Илзе по-прежнему высовывалась из кабины, держась за руль правой рукой. Ее лоб покрывали крупные капли пота. Вскинув голову, она посмотрела на меня.

– Ох, что-то мне нехорошо…

– Подвинься, Илзе.

– Папуля, что ты собираешься делать?

Как будто она не понимала. И тут же оба слова, «везти» и «назад», разом ускользнули от меня. В тот момент я мог бы произнести только «нас», самое бесполезное слово в английском языке, когда оно остается одно. Я чувствовал, как злость кипятком клокочет в горле. Или кровь. Да, скорее кровь, потому что злость была, само собой, красной.

– Вытаскивать нас отсюда. Подвинься. – И подумал при этом: «Не злись на нее. Не начинай кричать, ни при каких обстоятельствах. Ради Христа, пожалуйста, не начинай».

– Папуля… ты… не можешь…

– Смогу. Подвинься.

Привычка слушаться умирает тяжело… особенно тяжело – у дочерей в отношении отцов. И, разумеется, она ужасно себя чувствовала. Илзе перебралась на пассажирское сиденье, а я сел на водительское, залез в кабину спиной вперед и воспользовался рукой, чтобы поднять покалеченную правую ногу. Вся правая сторона зудела, будто через нее пропускали слабый электрический ток.

Я крепко закрыл глаза и подумал: «Я МОГУ это сделать, черт побери, и мне не требуется помощь этой набивной матерчатой суки».

Когда я вновь взглянул на мир, часть этой красноты (и часть злости, слава Богу) ушла. Я включил заднюю передачу и чуть придавил педаль газа. Автомобиль медленно покатился назад. Я не мог, как Илзе, высовываться из окна, потому что не имел возможности рулить правой рукой. Вместо этого полагался исключительно на зеркало заднего вида. А в голове зловеще звучало: «Мип-мип-мип».

– Пожалуйста, только не съезжай с дороги, – простонала Илзе. – Идти мы не сможем. Я слишком слаба, а ты слишком покалечен.

– Не съеду, Моника, – ответил я, но в этот момент она высунулась из окна, чтобы вывалить то, что еще оставалось в желудке, и не думаю, что услышала меня.

xiii

Медленно-медленно мы откатывали от того места, где Илзе остановила автомобиль. Я говорил себе: «Поспешишь – людей насмешишь» и «Тише едешь – дальше будешь». Бедро рычало от боли, когда мы переваливались через корни фикуса-душителя. Пару раз я слышал, как ветки морского винограда скребли по борту автомобиля. Сотрудникам «Херца» это вряд ли понравится, но их проблемы в тот момент волновали меня меньше всего.

Мало-помалу становилось светлее, потому что зеленая крыша над дорогой раздавалась в стороны. Меня это вполне устраивало. Уходила красная пелена перед глазами, уходил безумный зуд. Что устраивало еще больше.

– Я вижу тот большой дом за забором, – возвестила Илзе, оглянувшись.

– Тебе получше?

– Может, чуть-чуть, но желудок по-прежнему вибрирует, как «стиралка». – Судя по раздавшемуся звуку, тошнота вновь подкатила к ее горлу. – Господи, лучше бы я этого не говорила. – Илзе высунулась из окошка, ее снова вырывало, она откинулась на спинку сиденья, засмеялась и застонала одновременно. Кудряшки прилипли ко лбу. – Я уделала весь борт твоего автомобиля. Пожалуйста, скажи, что у тебя есть шланг.

– Об этом не волнуйся. Расслабься. Дыши медленно и глубоко.

Она попыталась отдать честь и закрыла глаза.

Старуха в большущей соломенной шляпе исчезла, зато ворота распахнули полностью, будто хозяйка ждала гостей. Или знала, что нам понадобится место для разворота.

Я не стал тратить время на обдумывание, просто задним входом въехал в ворота. Мельком увидел двор, вымощенный синими керамическими плитками, теннисный корт, огромную двухстворчатую дверь с железными кольцами-ручками, а потом поехал домой. Куда мы и прибыли пятью минутами позже. Теперь я все видел так же ясно, как и утром, когда проснулся, может, и яснее. А если не считать легкого зуда, который «гулял» по правой половине моего тела, чувствовал себя прекрасно.

И еще мне очень хотелось рисовать. Я не знал, что именно нарисую, но не сомневался, что узнаю, когда поднимусь в «Розовую малышку» и сяду перед мольбертом с раскрытым на нем альбомом. Совершенно в этом не сомневался.

– Давай я помою твою машину, – предложила Илзе.

– Сейчас тебе нужно полежать. Выглядишь ты полумертвой.

Она вымученно улыбнулась.

– Полу – это не совсем. Помнишь, как говорила мама?

Я кивнул:

– А теперь иди. Борт я помою, – и указал на шланг, свернутый кольцами у северной стены «Розовой громады». – Он подключен, так что достаточно повернуть вентиль.

– Ты в полном порядке?

– Лучше не бывает. Думаю, ты съела больше салата с тунцом, чем я.

Илзе сподобилась еще на одну улыбку.

– Я неравнодушна к собственной готовке. Папуля, ты показал себя настоящим героем, вызволив нас из джунглей. Я бы тебя поцеловала, но пахнет от меня…

Я поцеловал ее. В лоб. Холодный и влажный.

– Немедленно примите горизонтальное положение, мисс Повариха… приказ верховного главнокомандующего.

Она ушла. Я включил воду и принялся мыть борт «малибу». Потратил на это больше времени, чем было необходимо, чтобы дочь наверняка успела заснуть. И она успела. Когда я заглянул в приоткрытую дверь второй спальни, Илзе лежала на боку, спала, как в детстве: одна ладонь под щекой, одно колено подтянуто к груди. Мы думаем, что меняемся, а на самом деле – нет. Так говорит Уайрман.

Может, si, может, нет. Так говорит Фримантл.

xiv

Что-то тянуло меня (возможно, это «что-то» сидело во мне с того несчастного случая, но оно точно вернулось со мной из поездки по Дьюма-роуд). Я позволил этому «что-то» тянуть, не было уверенности, что смогу устоять, да не хотелось и пытаться; разбирало любопытство.

Сумочка дочери лежала на журнальном столике в гостиной. Я открыл ее, вытащил бумажник, просмотрел фотографии, которые она в нем держала. Почувствовал себя чуть-чуть негодяем, но только чуть-чуть. «Ты же ничего не крадешь», – убеждал я себя, но, разумеется, есть множество способов воровства, не так ли?

В бумажнике сразу наткнулся на фотографию Карсона Джонса, которую Илзе показывала мне в аэропорту, но она меня не интересовала. В одиночку он меня не интересовал. Я хотел увидеть его с ней. Мне требовалась их общая фотография. И я ее нашел. Похоже, сфотографировались они у придорожного лотка. На фоне корзин с огурцами и кукурузными початками. Оба улыбались, молодые и прекрасные. Обнимали друг друга, и одна ладонь Карсона Джонса, похоже, лежала на обтянутой синими джинсами округлой попке моей дочери. Ах ты, нахальный христианин. Моя правая рука все еще зудела, кожу несильно, но непрестанно кололо горячими иголками. Я почесал руку, почесал сквозь руку, в десятитысячный раз вместо руки попал пальцами на ребра. И эту фотографию Илзе хранила в прозрачном пластиковом конверте. Я вытащил ее, обернулся (нервничал, как взломщик на первом деле) на приоткрытую дверь комнаты, в которой спала дочь, перевернул.

Я люблю тебя, Тыквочка!

Смайлик.

Мог я доверять ухажеру, который называл мою дочь Тыквочкой и подписывался, как Смайлик? Я так не думал. Возможно, относился к нему предвзято, но нет… я так не думал. Тем не менее я нашел то, что искал. Не его одного – их вдвоем. Я повернул фотографию картинкой к себе, закрыл глаза и притворился, будто вожу по кодаковскому изображению правой рукой. Хотя не чувствовал, что это притворство; надеюсь, теперь мне уже не нужно это объяснять.

По прошествии времени (не могу сказать точно, как долго у меня все это заняло) я вернул фотографию в пластиковый конверт, а потом засунул бумажник под салфетки и косметику, примерно на ту же глубину, с которой и достал. Положил сумочку на журнальный столик, зашел в свою спальню за Ребой, воздействующей на злость куклой, и захромал наверх, в «Розовую малышку», культей прижимая куклу к боку. Вроде бы помню, как говорил: «Я собираюсь превратить тебя в Монику Селеш[40]», – когда сажал ее перед окном. Но с тем же успехом мог сказать «в Монику Голдстайн». Когда дело касается памяти, мы все склонны подтасовывать. Евангелие от Уайрмана.

Я отчетливо (даже отчетливее, чем хотелось) помню большую часть того, что произошло на Дьюме, но вот вторая половина именно этого дня вспоминается смутно. Я знаю, что с головой ушел в рисование, а сводящий с ума зуд в несуществующей руке меня совершенно не донимал, пока я работал. И я почти уверен, что красноватая дымка, которая в те дни висела перед глазами, сгущаясь, если я уставал, на какое-то время исчезла полностью.

Не могу сказать, сколь долго я пребывал в таком состоянии. Должно быть, времени прошло немало. Достаточно для того, чтобы, закончив рисовать, я ощутил жуткую усталость и дикий голод.

Спустился вниз и принялся жрать копченую колбасу при свете лампочки холодильника. Сандвич делать не стал: не хотел, чтобы Илзе узнала, что я чувствую себя нормально и могу есть. Пусть думает, что все наши проблемы вызваны испорченным майонезом. Тогда у нас отпадет необходимость тратить время на поиски других объяснений.

А среди объяснений, которые приходили мне в голову, рациональным места не нашлось.

Съев пол-упаковки нарезанной салями и выпив пинту сладкого чая, я прошел в спальню, лег и провалился в глубокий сон.

xv

Закаты.

Иногда мне кажется, что мои самые четкие воспоминания о Дьюма-Ки – оранжевое вечернее небо, кровоточащее снизу и выцветающее поверху, зеленое, переходящее в черное. Когда я проснулся тем вечером, еще один день триумфально покидал наш мир. Опираясь на костыль, я потопал в гостиную, с затекшим телом, морщась от боли (первые десять минут всегда были самыми худшими). Увидел, что дверь в комнату Илзе распахнута, а ее кровать пуста.

– Илзе? – позвал я.

На мгновение стояла тишина. Потом она откликнулась сверху.

– Папуля! Мамма-миа, это нарисовал ты? Когда ты это нарисовал?

Все мысли о болях и затекшем теле как ветром сдуло. Я поднялся в «Розовую малышку» со всей доступной мне быстротой, лихорадочно вспоминая, что же я такого нарисовал. Что бы это ни было, я не приложил никаких усилий, чтобы спрятать свое очередное творение. А если я изобразил что-то ужасное? Допустим, мне в голову пришла блестящая идея нарисовать карикатуру на распятие, «прибить» к кресту поющего госпелы «Колибри»?

Илзе стояла перед мольбертом, так что рисунка я видеть не мог. Дочь полностью закрывала его собой. Но даже если бы она стояла в стороне, освещался зал только кровавым закатом. И лист альбома на фоне этого сияющего окна являл собой черный прямоугольник.

Я включил свет, молясь о том, что ничем не огорчил дочь. Она же прилетела в такую даль, чтобы убедиться, что у меня все хорошо. По голосу мне не удалось определить ее реакцию на мой рисунок.

– Илзе.

Она повернулась ко мне. По лицу чувствовалось, что она скорее ошеломлена, чем злится.

– Когда ты это нарисовал?

– Ну… Пожалуйста, отойди чуть в сторону.

– Память опять тебя подводит, так?

– Нет… хотя да. – Я нарисовал берег, каким видел его из окна, но больше ничего сказать не мог. – Как только я увижу рисунок, так, я уверен, сразу… отойди в сторону, дорогая, дверь ты изобразишь лучше, чем окно.

– Значит, я тебе мешаю? – Она рассмеялась. Редко когда смех приносил мне такое облегчение. Что бы она ни нашла на мольберте, рисунок этот ее не разъярил, и желудок разом опустился, занял положенное ему место. Раз она не злилась, уменьшалась угроза, что разозлюсь я и испорчу ее не такой уж и плохой визит.

Илзе отступила влево, и я увидел, что нарисовал в полубессознательном состоянии, перед тем как лечь спать. Если говорить о мастерстве, наверное, ничего лучше у меня не получалось с того самого дня, когда на озере Фален я изобразил три пальмы, но я подумал, что ее недоумение более чем понятно. Я и сам недоумевал.

Эту часть берега я мог видеть из широкого, чуть ли не во всю стену, окна «Розовой малышки». Небрежный отсвет на воде, выполненный желтым карандашом, который изготовила «Винус компани», показывал, что происходит все ранним утром. В центре картины стояла маленькая девочка в платье для тенниса. Спиной к нам, но рыжие волосы выдавали ее с головой: Реба, моя маленькая любовь, подруга из прошлой жизни. Фигуру я прорисовал нечетко, но зритель понимал, что сделано это сознательно: нарисована не реальная маленькая девочка, а пригрезившаяся фигура в воображаемом месте.

Вокруг ее ног на песке лежали ярко-зеленые теннисные мячи.

Другие покачивались на небольших волнах.

– Когда ты это нарисовал? – Илзе все еще улыбалась… почти смеялась. – И что все это значит?

– Тебе нравится? – спросил я. Потому что мне рисунок не нравился. И причина была не в том, что теннисные мячи получились не того цвета – у меня не нашлось нужного оттенка зеленого. Рисунок вызывал неприязнь, потому что все в нем было не так. И еще – глубокую печаль.

– Я в него влюбилась! – воскликнула она, а потом рассмеялась. – Говори, когда ты его нарисовал? Признавайся!

– Пока ты спала. Я пошел, чтобы прилечь, но вновь почувствовал тошноту, вот и подумал, что лучше остаться в вертикальном положении. Решил немного порисовать, в надежде, что желудок успокоится. Я и не подозревал, что держу эту куклу в руке, пока не поднялся сюда, – и показал на Ребу, которая сидела, прислоненная к окну, выставив вперед набивные ноги.

– Это кукла, на которую ты должен кричать, когда чего-то не можешь вспомнить, так?

– Что-то в этом роде. Я сел к мольберту. На этот рисунок ушел примерно час. Когда я закончил, почувствовал себя лучше. – Хотя я мало помнил о том, как и что рисовал, оставшегося в памяти хватало, чтобы точно знать: моя версия – ложь. – Потом лег и заснул. Вот и все.

– Могу я его взять?

Волна страха накрыла меня, но я не мог отказать, не обидев дочь или не показавшись безумцем.

– Бери, если действительно хочешь. Но он ничего собой не представляет. Может, лучше тебе взять один из знаменитых закатов Фримантла? Или почтовый ящик с конем-качалкой? Я мог бы…

– Я хочу этот, – прервала она меня. – Он забавный, милый и даже немного… ну, не знаю… зловещий. Смотришь на нее под одним углом и говоришь: «Кукла». Смотришь под другим и говоришь: «Нет, это маленькая девочка… в конце концов, разве она не стоит?» Это удивительно, как многому ты научился в рисовании цветными карандашами! – Она решительно кивнула. – Я хочу этот. Только ты должен его назвать. Художники должны называть свои творения.

– Я согласен, но понятия не имею…

– Перестань, перестань, не юли. Напиши то, что первым придет в голову.

– Хорошо, – смирился я. – «Конец игры».

Илзе захлопала в ладоши.

– Идеально. Идеально! И ты должен расписаться. Я не слишком раскомандовалась?

– Ты всегда такой была, – ответил я. – Командиршей. Должно быть, тебе получше.

– Да. А тебе?

– Мне тоже, – солгал я. На самом деле от злости все передо мной стало красным. «Винус» карандашей такого оттенка не изготавливала, зато на полочке мольберта лежал новенький, остро заточенный черный карандаш. Я взял его и написал свою фамилию рядом с одной из розовых ног девочки. Чуть дальше с десяток теннисных мячей неправильного зеленого цвета плыли по волне. Я не знал, что означают эти грубо нарисованные мячи, но они мне не нравились. Мне не хотелось подписывать рисунок, но потом уже не оставалось ничего другого, как добавить сбоку печатными буквами «Конец игры». И тут я вспомнил слова, которым Пэм научила девочек, когда они были еще маленькими, и которые полагалось говорить по завершении какого-нибудь неприятного дела.

Сделали – и забыли.

xvi

Илзе провела у меня еще два дня, и они прошли на отлично. К тому времени, когда мы с Джеком повезли ее в аэропорт, солнце чуть прихватило ей лицо и руки, и загар прекрасно сочетался с исходящим от нее сиянием юности, здоровья, благополучия.

Джек нашел Илзе тубус для перевозки новой картины.

– Папуля, обещай, что будешь заботиться о себе и сразу позвонишь, если я тебе понадоблюсь.

– Будет исполнено. – Я улыбнулся.

– И обещай, что найдешь человека, который сможет оценить твои картины. Человека, который в этом разбирается.

– Ну…

Дочь наклонила голову, нахмурилась. И вновь стала совсем как Пэм, когда я только с ней познакомился.

– Пообещай, или пеняй на себя.

И поскольку она говорила серьезно – на это указывала вертикальная складочка между бровей, – я пообещал.

Складочка разгладилась.

– Хорошо, с этим определились. Ты должен поправиться. Заслуживаешь этого. Хотя иногда я гадаю, веришь ли ты, что такое возможно.

– Разумеется, верю.

Она продолжила, словно не услышав меня:

– Потому что случившееся с тобой – не твоя вина.

Я почувствовал, как к глазам подступили слезы. Разумеется, я знал, что не моя, но приятно слышать, как эти слова произносит вслух другой человек. Не Кеймен, работа которого и состояла в том, чтобы отскребать въевшийся жир со всех этих давно не мытых, причиняющих беспокойство котлов в раковинах подсознания.

Она кивнула.

– Ты обязательно поправишься. Я так говорю, а я командирша.

Ожила громкая связь. Объявили рейс 559 авиакомпании «Дельта», с посадками в Цинциннати и Кливленде. Первый этап путешествия Илзе домой.

– Иди, Цыпленок. Нужно дать им время просветить твое тело и проверить обувь.

– Сначала я должна тебе кое-что сказать.

Я всплеснул единственной оставшейся рукой.

– Что теперь, моя драгоценная девочка?

Илзе улыбнулась: так я обращался к обеим дочерям, когда мое терпение подходило к концу.

– Ты не убеждал меня, что мы с Карсоном слишком молоды для обручения. За это тебе отдельное спасибо.

– Если б убеждал, был бы толк?

– Нет.

– И я так подумал. Кроме того, твоя мать еще попилит тебя за нас обоих.

Илзе поджала губы, потом рассмеялась.

– И Линни тоже… но только потому, что я впервые опередила ее.

Она еще раз крепко меня обняла. Я вдохнул запах ее волос, крепкую, волнующую смесь ароматов шампуня и молодой, здоровой женщины. Отстранившись, Илзе посмотрела на моего мастера-на-все-руки, который стоял чуть в стороне.

– Позаботься о нем, Джек. Он хороший.

Они не влюбились друг в друга (не сложилось, мучачо), но он ей тепло улыбнулся.

– Сделаю все, что в моих силах.

– И он обещал, что покажет свои картины специалисту. Ты – свидетель.

Джек, улыбаясь, кивнул.

– Отлично! – Илзе вновь поцеловала меня, на этот раз в кончик носа.

– Веди себя хорошо, папа. Долечивайся. – И она прошла сквозь двери пусть увешанная багажом, но все равно быстрым шагом. Обернулась перед тем, как они закрылись. – И купи краски!

– Куплю! – крикнул я, но не знаю, услышала она или нет. Во Флориде двери захлопываются со свистом, быстро, чтобы уменьшить потери кондиционированного воздуха. На какие-то мгновения окружающий мир потерял четкость и стал ярче; застучало в висках; защекотало в носу. Я наклонил голову и быстро протер глаза большим и средним пальцами, тогда как Джек прикинулся, будто углядел в небе что-то очень интересное. Мое состояние характеризовало одно слово, но в голову оно никак не приходило. Я подумал: «педаль», потом – «кефаль».

Если не спешить и не злиться, сказать себе: «ты можешь это сделать», слова обычно приходят. Иногда тебе они и не нужны, но все равно приходят. Пришло и это слово: «печаль».

– Хотите подождать, – заговорил Джек, – пока я подгоню автомобиль, или…

– Нет, я могу пройтись. – Я обхватил пальцами ручку костыля. – Только смотри по сторонам. Не хочу, чтобы при переходе дороги на меня наехали. Уже знаю, что это такое.

xvii

На обратном пути мы заглянули в магазин «Все для живописи» в Сарасоте, и вот там я спросил Джека, знает ли он что-нибудь о художественных галереях города.

– Будьте уверены, босс. Моя мама работала в такой. Она называется «Скотто». Находится на Пальм-авеню.

– А если подробнее?

– Это модная галерея в богемной части города. – Он помолчал. – Хорошая галерея. Работают там милые люди… во всяком случае, к маме они всегда относились по-доброму, но… понимаете…

– Это модная галерея.

– Да.

– То есть цены высокие?

– Там собирается элита. – Он говорил очень серьезно, но, когда я рассмеялся, составил мне компанию. Думаю, именно в тот день Джек Кантори стал мне другом, а не наемным работником.

– Тогда вопросов больше нет, потому что и я, безусловно, элита. Такая галерея мне и нужна.

Я поднял руку, раскрыв ладонь, и Джек хлопнул по ней.

xviii

По приезде в «Розовую громаду» Джек помог занести в дом мою добычу: пять пакетов, две коробки и девять натянутых на подрамники холстов. Покупки обошлись мне почти в тысячу долларов. Я сказал Джеку, что наверх мы все занесем завтра. В этот вечер мне меньше всего хотелось писать картины.

Через гостиную я похромал на кухню с тем, чтобы приготовить сандвич, но по дороге увидел мигающую лампочку на автоответчике: меня ждало сообщение. Я подумал, что звонила Илзе, чтобы сообщить о задержке рейса из-за погодных условий или поломки.

Ошибся. Услышал приятный, но поскрипывающий от старости голос, и сразу понял, кто это. Буквально увидел большущие синие кеды на блестящих металлических подставках для ног.

– Привет, мистер Фримантл, добро пожаловать на Дьюма-Ки. Рада, что увидела вас на днях, пусть и мельком. Предполагаю, молодая женщина, которая была с вами, – ваша дочь, учитывая сходство. Вы уже отвезли ее в аэропорт? Очень на это надеюсь.

Пауза. Я слышал ее дыхание, громкое, тяжелое (пусть до эмфиземы дело, похоже, еще не дошло) дыхание человека, который большую часть жизни не выпускал сигареты изо рта. Потом она заговорила вновь:

– Принимая во внимание все обстоятельства, Дьюма-Ки – для дочерей место несчастливое.

Я вдруг подумал о Ребе, в столь неподходящем ей платье для тенниса, окруженной теннисными мячами, а волны выносили на берег все новые.

– Надеюсь, со временем мы встретимся. До свидания, мистер Фримантл.

Щелчок. И я остался наедине с неустанным шуршанием ракушек под домом.

Прилив продолжался.

Как рисовать картину (III)

Оставайтесь голодными. Принцип этот проверен на Микеланджело, проверен на Пикассо, проверен сотнями тысяч художников, которые творят не из любви (хотя без нее никак не нельзя), но ради хлеба насущного. Если вы хотите отобразить этот мир, призовите на помощь ваши неутоленные желания. Вас это удивляет? Не должно. Нет ничего более человечного, чем голод. Нет творчества без таланта, тут я с вами соглашусь, но талант – нищий. Талант просит милостыню. Голод – вот движущая сила искусства. Та маленькая девочка, о которой я вам говорил? Она нашла свое неутоленное желание и использовала его.

Она думает: «Больше никакой кровати целый день. Я иду в комнату папочки, в кабинет папочки. Иногда я говорю кабинет, иногда – тадинет. В нем большое красивое окно. Они сажают меня в кесло. Я могу смотреть вверх. На птиц и красоту. Слишком много красоты для меня, и мне становится кусно. У некоторых облаков крылья. У других – синие глаза. При каждом закате я плачу, так мне кусно. Больно смотреть. Боль уходит в меня. Я не могу сказать, что я вижу, и от этого мне кусно».

Она думает: «ГРУСТНО, это слово – ГРУСТНО. Не кусно и не кесно. Кесно – на чем сидят».

Она думает: «Если бы я могла остановить боль. Если бы я могла вылить ее из себя, как пи-пи. Я плачу и пытаюсь пытаюсь пытаюсь сказать, чего я хочу. Няня помочь не может. Когда я говорю: «Цвет», – она касается своего лица, улыбается и говорит: «Всегда такая была, навсегда такой останусь». Старшие девочки тоже не помогают. Я так сержусь на них, почему вы не слушаете, ВЫ БОЛЬШИЕ ЗЛЮКИ! Однажды приходят близняшки, Тесси и Ло-Ло. Они особо говорят между собой, особо слушают меня. Сначала не понимают, но потом. Тесси приносит бумагу. Ло-Ло приносит карандаш, и с моих губ слетает: «Тан-даш», – отчего они радостно кричат и хлопают в ладоши».

Она думает: «Я ПОЧТИ МОГУ СКАЗАТЬ СЛОВО КАРАНДАШ».

Она думает: «Я могу создать мир на бумаге. Я могу нарисовать, что значат слова. Я вижу дерево. Я создаю дерево. Я вижу птицу. Я создаю птицу. Это хорошо, как вода из стакана».

Эта маленькая девочка, с перевязанной головой, в розовом домашнем платьице, сидящая у окна в кабинете отца. Ее кукла, Новин, лежит рядом на полу. У нее доска, и на доске лист бумаги. Ей уже удалось нарисовать лапу с когтями, которая определенно похожа на засохшую сосну за окном.

Она думает: «Мне нужна еще бумага, пожалуйста».

Она думает: «Я – ЭЛИЗАБЕТ».

И речь возвращается, хотя казалось, что она потеряна навсегда. И не только. Больше, чем речь. Лучше. Возвращается собственное «я», возвращается ЭЛИЗАБЕТ. Уже на этих, невероятно смелых первых рисунках она, должно быть, понимала, что происходит. И хотела большего.

Ее дар был ненасытным. Лучшие дары (и худшие), они такие всегда.

Глава 4

Друзья-любовники

i

В первый день нового года, после полудня, я прилег отдохнуть. Спал немного, но проснулся бодрым и с мыслями о конкретной ракушке: оранжевой с белыми точками. Не могу сказать, снилась она мне или нет, но я точно знал, что она мне нужна. Я был готов начать экспериментировать с красками и решил, что одна из таких оранжевых ракушек – это именно то, что необходимо поставить по центру заката в Мексиканском заливе.

За добычей я отправился вдоль берега на юг, сопровождаемый лишь тенью да двумя или тремя десятками крошечных птичек (Илзе прозвала их сыщиками), которые постоянно бродили вдоль кромки воды, выискивая еду. Дальше, над Заливом, парили пеликаны, потом вдруг складывали крылья и падали камнем вниз. Выйдя из дома, я не думал о физических упражнениях, не прислушивался к боли в ноге, не считал шаги. Вообще ни о чем не думал. Мой разум парил, как пеликаны, перед тем как они замечали лакомый кусочек в caldo largo[41], что плескался под ними. Соответственно, когда я наконец нашел нужную ракушку и оглянулся, меня поразило, какой маленькой стала «Розовая громада».

Я стоял, подкидывая оранжевую ракушку в руке, внезапно почувствовав, что в бедро вновь сыпанули осколки стекла. Возникшая там пульсирующая боль начала распространяться вниз по ноге. Однако следы, которые тянулись к моему дому, говорили о том, что я не подволакивал больную ногу. Вот тут я и подумал о том, что обманывал себя: может, чуть-чуть, может – по-крупному. Скажем, с этой глупой «числовой игрой». Сегодня я забыл о том, чтобы разминать ногу через каждые пять минут или около того. Я просто… прогуливался. Как любой нормальный человек.

Таким образом, возникла дилемма. Я мог и дальше дурить себе голову, останавливаться через равные промежутки времени, чтобы делать упражнения для растягивания боковых мышц, которым научила меня Кэти Грин (они вызывали жуткую боль, но пользы не приносили), или мог просто прогуливаться. Как любой нормальный, не попадавший в аварию человек.

Я выбрал второй вариант. Но перед тем как двинуться в обратный путь, я оглянулся и увидел стоящий на берегу, чуть южнее, полосатый парусиновый шезлонг. А рядом с ним – стол под зонтом, таким же полосатым, как и парусина шезлонга. В шезлонге сидел человек. Точка, которую я видел из окна «Розовой громады», превратилась в высокого, крепко сложенного мужчину, одетого в джинсы и белую рубашку с закатанными до локтей рукавами. Ветер развевал его длинные волосы. Лицо я рассмотреть не мог: нас разделяло слишком большое расстояние. Он заметил, что я смотрю на него, и помахал рукой. Я ответил тем же, повернулся и двинулся по своим следам домой. Так я впервые встретился с Уайрманом.

ii

Перед тем как я заснул, последней в голове мелькнула мысль о том, что во второй день нового года из-за боли в ноге мне будет не до прогулок. Но, к своей радости, я обнаружил, что ошибся: горячая ванна позволила полностью восстановить подвижность.

Вот почему после полудня я снова вышел из дома. Никаких поставленных целей, никакой реализации загаданного под Новый год желания, никакой «числовой игры». Просто человек, прогуливающийся по берегу, иногда подходящий к кромке воды достаточно близко, чтобы поднять в воздух стайку сыщиков. Время от времени я нагибался, чтобы взять и положить в карман понравившуюся мне ракушку (через неделю я уже носил с собой пластиковый пакет, куда и складывал найденные сокровища). Когда я подошел достаточно близко к шезлонгу и столу с зонтом над ним, чтобы разглядеть здоровяка (сегодня он надел белую рубашку, брюки цвета хаки и обошелся без обуви), я развернулся и двинулся к «Розовой громаде». Но лишь после того, как помахал ему рукой и увидел ответное приветствие.

Вот так я положил начало моим Великим береговым прогулкам. С каждым последующим днем (всегда во второй его половине) они удлинялись, и я мог все яснее разглядеть этого крепко сложенного мужчину, который сидел на парусиновом шезлонге. Мне стало очевидно, что и у него заведенный порядок дня: по утрам он появлялся на пляже с той старухой, вывозил ее в инвалидном кресле по деревянным мосткам, которые я не мог разглядеть из окна «Громады». Во второй половине дня выходил сам. Он никогда не снимал рубашку, но его руки и лицо загорели дочерна – цветом не отличались от старой мебели в каком-нибудь богатом доме. На столе я видел высокий стакан и кувшин, то ли с водой, то ли с лимонадом или джин-тоником. Мужчина всегда махал мне рукой, а я отвечал тем же.

В один из январских дней, когда я сократил разделявшее нас расстояние до осьмушки мили, на песке появился второй полосатый шезлонг. А на столе – второй высокий стакан, пустой, но приглашающий. Когда я помахал мужчине рукой, он сначала помахал в ответ, а потом указал на второй шезлонг.

– Спасибо, но еще не могу! – крикнул я.

– Подходите! – донеслось до меня. – Обратно я вас отвезу на гольф-каре!

Я улыбнулся. Илзе посоветовала мне купить гольф-кар, чтобы я мог носиться взад-вперед по берегу, распугивая сыщиков.

– В моих планах гольф-кар не значится, но со временем я до вас дойду! Что бы у вас ни было в кувшине – мне со льдом!

– Вам лучше знать, мучачо! – Он отсалютовал мне. – А пока живи днем и позволь жить дню!

Я помню все высказывания Уайрмана, но точно знаю, что в наибольшей степени ассоциирую с ним именно это, поскольку еще до того, как узнал его имя и даже пожал руку, услышал от него: «Живи днем и позволь жить дню».

iii

В ту зиму Фримантл не только прогуливался, но еще и готовился к тому, чтобы снова начать жить. И осознание, что все к этому идет, чертовски радовало. Одним ветреным вечером, когда волны обрушивались на берег, а ракушки под домом не переговаривались, а спорили, я принял решение: если точно буду знать, что у меня действительно начинается новая жизнь, то вынесу Ребу, воздействующую на злость куклу, на берег, оболью жидкостью для растопки и подожгу. Похороню прошлую жизнь, как викинга. Почему бы и нет?

Все это время я продолжал рисовать, меня тянуло к этому, как сыщиков и пеликанов – к воде. Через неделю я уже сожалел о том, что убил столько времени на цветные карандаши. Отправил Илзе электронное письмо с благодарностью за то, что она подтолкнула меня к краскам, получил ответ, в котором она указала, что по этой части я в понуканиях не нуждался. Она также написала, что «Колибри» выступили в большой церкви в Потакете, штат Род-Айленд (разогревались перед турне), и паства пришла в дикий восторг, хлопая в ладони и крича «аллилуйя». «Проходы были заполнены раскачивающимися людьми, – прочитал я. – Для баптистов это танцы».

В ту зиму Интернет вообще и Гугл в частности стали моими ближайшими друзьями, пусть по клавишам приходилось стучать одним пальцем. Когда дело дошло до Дьюма-Ки, я нашел не только карту. Мог бы копать и глубже, но что-то остановило меня, подсказало, что с этим можно повременить. Потому что больше всего меня интересовала информация о разных необычностях, связанных с людьми, лишившимися рук-ног, и я наткнулся на золотую жилу.

Должен сразу отметить: воспринимая все истории, которые подкидывал мне Гугл с известной долей скептицизма, я ни одну, даже самую невероятную, не отметал с порога. Потому что не сомневался: странности, случившиеся со мной, имеют самое прямое отношение к полученным мною травмам – к повреждению зоны Брока, к потере руки, а может, и к первому и ко второму одновременно. Я мог в любой момент взглянуть на нарисованный мною портрет Карсона Джонса в футболке с номером Тори Хантера, и не сомневался, что кольцо, подаренное мистером Джонсом Илзе по случаю помолвки, куплено им в «Зейлс». Менее конкретными, но столь же убедительными доказательствами служили мои становящиеся все более сюрреалистическими картины. Закорючки в телефонном блокноте, которые я выводил в прошлой жизни, не имели ничего общего с фантастическими закатами, которые я рисовал теперь.

Я был далеко не первым человеком, который, потеряв часть тела, приобрел что-то взамен. Во Фредонии, штат Нью-Йорк, лесоруб отрезал себе кисть, находясь в лесу, но сумел спастись, потому что прижег кровоточащее запястье. Кисть он принес домой, положил в бутыль со спиртом и поставил в подвал. Три года спустя кисть, более не соединенная с рукой, вдруг начала сильно мерзнуть. Мужчина спустился в подвал и обнаружил, что окно разбито, и зимний ветер обдувает бутыль, в которой плавала отрезанная кисть. Когда бывший лесоруб поставил бутыль рядом с камином, ощущение, что кисть мерзнет, сразу исчезло.

Русскому крестьянину из Туры, затерявшейся в сибирских просторах, какая-то сельскохозяйственная машина оторвала руку по локоть, после чего у него открылась способность находить воду. Если он оказывался в том месте, где была вода, оторванная часть левой руки холодела и ощущала влагу. Согласно прочитанным мной статьям (я нашел три), он никогда не ошибался.

В Небраске жил парень, который мог предсказывать торнадо по мозолям на несуществующей ступне. В Англии одного лишившегося ноги моряка использовали для поиска рыбных косяков. Японец, потерявший обе руки, стал известным и уважаемым поэтом. Не так уж плохо для неграмотного, каким он был на момент железнодорожной катастрофы.

Из всех историй наиболее странная произошла с Кирни Джеффордсом из Нью-Джерси, который родился без обеих рук. Вскоре после того, как мальчику исполнилось тринадцать лет, он, ранее полностью адаптировавшийся к жизни без рук, вдруг впал в истерику, заявляя родителям, что его руки «болят и похоронены на ферме». Говорил, что может показать где. Они ехали два дня, закончив свое путешествие на проселочной дороге в Айове, ведущей из ниоткуда в никуда. Ребенок привел их на кукурузное поле и, ориентируясь на амбар с рекламой «Мейл пауч»[42], показал, где нужно копать. Родители подчинились, и не потому, что ожидали что-то найти. Просто хотели, чтобы ребенок успокоился. Но на глубине трех футов нашли два скелета. Девушки, от двенадцати до пятнадцати лет, и мужчины неопределенного возраста. Коронер округа Эдайр установил, что тела пролежали в земле примерно двенадцать лет… но, разумеется, они могли пролежать и тринадцать, сколько и прожил Кирни. Ни одно из тел идентифицировать не удалось. У девушки были отрезаны руки. Их кости нашли перемешанными с костями мужчины.

Завороженный этой историей, я тем не менее нашел две еще более интересные, особенно в свете моих раскопок в сумочке дочери.

Я нашел эти истории в статье под названием: «Они видят тем, чего у них нет», опубликованной в «Североамериканском журнале парапсихологии». Речь в ней шла о двух экстрасенсах, женщине из Феникса и мужчине из Рио-Гальегос, что в Аргентине. Женщина лишилась правой кисти, мужчина – целиком правой руки. Оба несколько раз помогли полиции в розыске пропавших людей (возможно, у них случались и неудачи, но об этом в статье не упоминалось).

Согласно статье, оба экстрасенса-ампутанта использовали один и тот же метод. Им приносили что-то из одежды пропавшего человека или образец почерка. Они закрывали глаза и представляли себе, что касаются этого предмета отсутствующей рукой (в сноске ее называли Рукой небес или Волшебной рукой). Женщина из Феникса «видела образ», который описывала своим собеседникам. Аргентинец записывал увиденное левой рукой, бездумно, быстро, импульсивно. И процесс этот я находил аналогичным моему рисованию.

И я повторяю, несколько совсем уж невероятных историй, на которые я наткнулся в Интернете, вызывали у меня сомнения в их достоверности, но я никогда не сомневался, что со мной что-то произошло. Вот в это я верил даже без фотографии Карсона Джонса. Главным образом из-за уединенного образ жизни. Если не считать приездов Джека и приветствий Уайрмана (к которому я подходил все ближе): «Buenos dias, muchacho!»[43] – сопровождаемых взмахом руки, я никого не видел и ни с кем не разговаривал, кроме как с собой. Общение с другими людьми сошло на нет, а когда такое происходит, человек начинает слышать себя куда явственнее. Более тесное общение между собственными «я» (под этим подразумевается наружное «я» и глубинное) – враг недоверию к себе. Такое общение убивает сомнения.

Но, чтобы окончательно убедиться в собственной правоте, я поставил (так я называл это для себя) эксперимент.

iv

В тот же вечер пришел ответ от Пэм, которая к тому времени вернулась в Сент-Пол:

Последняя фраза в постскриптуме являла собой наглядный пример не самой лучшей стороны моей бывшей жены: ластиться… ластиться… ластиться… а потом укусить и дать пинка. Хотя в принципе она была права. Я мог бы попросить бывшую жену передать ему наилучшие пожелания от дерьмократа во время их следующего телефонного разговора. Этому сукиному сыну с раком в заднице.

Все электронное письмо вибрировало от раздражения, начиная от упоминания «мустанга», довести который до ума у меня так и не нашлось времени, и заканчивая ее озабоченностью по части моего неправильного выбора слов. Причем озабоченность эту выражала женщина, которая так и не уяснила для себя, что доктора Кеймена зовут Ксандер, а не Зандер.

Стравив злобу (высказал все безлюдному дому громким голосом, если вам это интересно), я открыл то самое электронное письмо, которое отправлял Пэм, и да, встревожился. Немного, если на то пошло.

А с другой стороны, может, это просто был ветер?

v

Второй полосатый шезлонг теперь всегда стоял у стола, рядом с которым сидел длинноволосый здоровяк, и по мере того, как расстояние между нами сокращалось, мы уже не просто здоровались, а перекрикивались несколькими фразами. Этот способ общения я находил странным, но приятным. На следующий день после получения электронного письма от Пэм, с озабоченностью на поверхности и скрытым подтекстом внутри («Эдди, ты, возможно, так же тяжело болен, как и мой отец, а то и хуже»), этот парень прокричал:

– Как думаете, сколько пройдет времени, прежде чем вы доберетесь сюда?

– Четыре дня! – криком ответил я. – Может, три!

– То есть вы твердо решили и обратно возвращаться пешком?

– Да! Как вас зовут?

Его дочерна загорелое лицо, чуть полноватое, оставалось красивым. Теперь же сверкнули белые зубы, и нарождающиеся отвислости щек исчезли.

– Скажу, когда доберетесь сюда! А вас?

– Написано на почтовом ящике! – крикнул я.

– Я нагнусь, чтобы читать надписи на почтовых ящиках, лишь в тот день, когда начну слушать новости по ток-радио[46]!

Я помахал ему рукой, он – мне, крикнув:

– Hasta manana![47] – и повернулся к воде и парящим над ней птицам.

Когда я вернулся домой, на экране компьютера светилась иконка почтового ящика, и в нем я нашел письмо от Кеймена.

Я полагал, что он кого-нибудь порекомендует, и даже, возможно, собирался обратиться к этому специалисту, но на тот момент несколько неправильно употребленных слов не являлись чем-то первоочередным. К первоочередным задачам относились прогулки и стремление добраться наконец до полосатого парусинового шезлонга, поставленного для меня, но выше по списку в том январе были поиски в Интернете и рисование. Прошлым вечером я написал «Закат с ракушкой № 16».

Двадцать седьмого января, двинувшись в обратный путь, когда от желанного шезлонга меня отделяло ярдов двести, а то и меньше, по прибытии в «Розовую громаду» я обнаружил на пороге посылку, оставленную «ЮПС». В ней лежали две садовые рукавицы, одна с надписью «РУКИ», поблекшим красным по черному, другая – с «ПРОЧЬ», в тех же цветах. Потрепанные после многих сезонов работы в саду, но чистые: Пэм их постирала, как я и ожидал. На что, собственно, я и надеялся. Меня интересовала не Пэм, которая надевала их в период нашей счастливой семейной жизни, и даже не та Пэм, которая могла надевать их прошлой осенью, выходя в наш сад в Мендота-Хайтс, когда я уже перебрался в коттедж на озере Фален. Ту Пэм я знал более чем хорошо. Но… «Я тебе еще кое-что расскажу, – сказала мне моя If-So-Girl, не подозревая, как она стала похожа на мать, когда произносила эти слова. – Она очень уж много времени проводит с тем парнем, что живет по соседству».

Вот какая Пэм меня интересовала: проводящая очень уж много времени с парнем, который жил по соседству. Парня звали Макс. Руки этой Пэм выстирали рукавицы, потом взяли и положили в белую коробку, которую я извлек из посылки, доставленной «ЮПС».

Вот на этой Пэм строился мой эксперимент… из этого я тогда исходил, но мы так часто обманываем себя, что могли бы зарабатывать этим на жизнь. Так говорит Уайрман, и зачастую он прав. Может, слишком часто. Даже теперь.

vi

Я не стал ждать заката, потому что по крайней мере не обманывал себя, будто хочу написать картину; я собирался рисовать информацию. Взял неестественно чистые садовые рукавицы жены (должно быть, она просто залила их отбеливателем), отнес в «Розовую малышку», сел перед мольбертом. На нем дожидался чистый холст. Слева находились два стола. Один служил для фотографий, сделанных цифровой камерой, и различных найденных предметов. Второй стоял на куске зеленого непромокаемого брезента. На нем я держал примерно два десятка баночек с красками, несколько банок, частично наполненных скипидаром, и три или четыре бутылки с водой «Зефир-Хиллс», в которой мыл кисти. Это был рабочий стол.

Я положил рукавицы на колени, закрыл глаза и притворился, будто касаюсь их правой рукой. Ничего не произошло. Я не почувствовал ни боли, ни зуда, ни прикосновения фантомных пальцев к грубой, выношенной материи. Я сидел, силой воли призывая уж не знаю что, но ничего не происходило. С тем же успехом я мог приказывать своему телу справить большую нужду, когда ему этого не хотелось. По прошествии пяти долгих минут я открыл глаза и посмотрел на лежащие на коленях рукавицы: РУКИ… ПРОЧЬ.

Бесполезные вещи. Бесполезные гребаные вещи.

«Не злись, возьми себя в руки, – подумал я. А потом пришли новые мысли. – Слишком поздно. Я разозлился. На эти рукавицы и на женщину, которая их надевала. Так чего брать себя в руки?»

– Для этого тоже слишком поздно. – Я посмотрел на культю. – Мне теперь никогда не взять себя в брюки.

Не те слова. Всегда не те слова, и так будет продолжаться до скончания века. Мне ужасно хотелось сбросить на пол все, что лежало на двух столах.

– Руки, – произнес я нарочито тихо и нарочито медленно. – Я никогда не смогу взять себя в р-р-руки. Потому что теперь я однорукий. – Ничего смешного в моих словах не было (и логичного тоже), но злость начала уходить. Услышать, как ты произносишь правильное слово, это помогает. Обычно помогает.

Мои мысли вернулись с культи на рукавицы жены. «РУКИ ПРОЧЬ», именно так. Со вздохом (возможно, в нем слышалось облегчение, точно не помню, но вероятность велика) я положил рукавицы на тот стол, где лежали вещи, которые я рисовал, взял кисточку, окунул в банку со скипидаром, вытер тряпкой и посмотрел на чистый холст. Я действительно собирался нарисовать рукавицы? Почему, скажите на милость? Зачем?

И тут же сама мысль о том, что я вообще пишу картины, показалась нелепицей. Мысль, о том, что я не знаю, как я это делаю, выглядела более чем правдоподобной. Если бы я опустил кисточку в черную краску, меня хватило бы лишь на шеренгу марширующих палочек-фигурок: «Десять негритят пошли купаться в море. Десять негритят резвились на просторе. Один из них утоп – ему купили гроб. Девять негритят…»

Бр-р-р. Мурашки по коже. Я быстро поднялся со стула. Внезапно у меня пропало всякое желание находиться здесь, в «Розовой малышке», в «Розовой громаде», на Дьюма-Ки, в глупой, бессмысленной, увечной, пенсионной жизни. Сколько лжи я наговорил себе? Что я художник? Нелепо. Кеймен может восклицать «ПОТРЯСЕН» и «ВЫ НЕ ДОЛЖНЫ ОСТАНАВЛИВАТЬСЯ», набирать эти слова большими буквами в своем электронном письме, но Кеймен специализируется на том, чтобы дурить голову жертвам страшных аварий, убеждать их верить, что жалкое подобие жизни, которой они теперь живут, ничуть не хуже настоящей жизни. Когда дело доходило до укрепления позитивного восприятия, Кеймен и Кэти Грин, королева лечебной физкультуры, выступали единой командой. БЛЕСТЯЩИЕ, ЧТОБ ИМ ЛОПНУТЬ, СПЕЦИАЛИСТЫ, вот пациенты в большинстве своем и кричали, обманывая себя: «ТЫ НЕ ДОЛЖЕН ОСТАНАВЛИВАТЬСЯ». Я говорил себе, что я экстрасенс? Обладатель фантомной руки, которая способна заглянуть в неведомое? Это уже не нелепость, а безумие.

В Нокомис был магазин «Севен-элевен». Я решил, что могу положиться на мои водительские навыки, поехать туда, купить пару шестибаночных упаковок пива и напиться. А завтра мог все увидеть в куда лучшем свете, сквозь туман похмелья. Потянулся за костылем, и моя нога (левая, здоровая нога) застряла под стулом. Меня повело в сторону. Правая нога не смогла меня удержать, и я упал в полный рост, вытянув правую руку, чтобы смягчить удар об пол.

Инстинктивно, разумеется… И удар она смягчила. Смягчила. Я этого не видел (закрыл глаза, как закрываешь глаза на футбольном поле, когда знаешь, что сейчас тебе придется пострадать за команду), но если бы не смягчила, я бы получил серьезные травмы, несмотря на ковер, растянул бы связки, даже сломал шею.

Я полежал несколько секунд, чтобы убедиться, что все-таки жив, затем встал на колени – бедро отозвалось жуткой болью – и поднял правую руку, в которой тоже пульсировала боль, на уровень глаз. Никакой руки не было. Я поставил стул, оперся на него левым локтем… потом резко наклонил голову вперед и укусил правую руку.

Почувствовал, как зубы вонзились в нее чуть ниже локтя. Ощутил боль.

Почувствовал больше. Почувствовал, как кожа прижалась к губам. Потом отдернул голову, тяжело дыша, воскликнул: «Господи! Господи! Что происходит? Что это?»

Буквально ожидал увидеть правую руку. Не увидел, но она была, это точно. Я потянулся через сиденье стула к одной из кисточек. Почувствовал, как пальцы сжали ее, но кисточка не шевельнулась. Подумал: «Вот, значит, каково это, быть призраком».

Я вскарабкался на стул. Правое бедро рычало от боли, но сейчас меня куда больше занимало другое. Левой рукой я схватил кисточку, которую вымыл, и сунул за левое ухо. Вымыл вторую и положил в углубление на полочке мольберта. Вымыл третью и добавил ко второй. Подумал о том, чтобы вымыть четвертую, но решил, что не стоит тратить время. Лихорадка вновь охватила меня, этот голод. Внезапный и неистовый, как мои приступы ярости. Если бы на первом этаже сработали детекторы дыма, давая знать, что начался пожар, я бы не обратил на их трезвон ни малейшего внимания. Я сорвал целлофан с новенькой кисточки, обмакнул ее в черное и начал рисовать.

Как и с картиной «Конец игры», я мало помню о том, как писал «Друзей-любовников». Все, что знаю – создание картины более всего напоминало взрыв, и закаты не имели к ней ни малейшего отношения. Преобладали в ней цвета синяков, черный и синий, а когда я закончил, от непомерной нагрузки болела левая рука. И она до запястья была забрызгана красками.

Законченная картина чем-то напомнила мне лицевую сторону мягкой обложки детективов «нуар» карманного формата, которые я читал в детстве. Обычно на них изображалась роковая женщина, ступившая на дорогу, ведущую в ад. Только на тех обложках предпочтение отдавалось блондинкам двадцати с небольшим лет. Я же изобразил брюнетку, которой давно перевалило за сорок. Эта женщина была моей бывшей женой.

Она сидела на смятой постели в одних синих трусиках. Лямка бюстгальтера того же цвета лежала на бедре. Голову она чуть склонила, но лицо узнавалось безошибочно. Мне удалось БЛЕСТЯЩЕ «поймать» его буквально несколькими штрихами черного, почти как в китайском иероглифе. На полукружье груди я поместил единственное светлое пятно: татуировку в виде розы. Мне оставалось лишь гадать, когда Пэм ее сделала и почему. Пэм с татуировкой потрясла бы меня не меньше, чем Пэм, взбирающаяся на горном велосипеде на Мишн-Хилл, но я не сомневался, что она сделала такую татуировку. Принимал это как факт, вроде футболки Карсона Джонса с номером Тори Хантера.

На картине компанию Пэм составляли двое мужчин, оба голые. Один стоял у окна, вполоборота. С типичным телом белого представителя среднего класса лет пятидесяти, каких, по моему разумению, можно встретить в раздевалке любого «Голдс-Джима»[49]: округлый животик, плоский зад, небольшие мужские сиськи. По лицу чувствовалось, что мужчина интеллигентный и хорошо воспитанный. На нем читалось меланхолическое она-почти-ушла и ничего-изменить-нельзя. Это был Макс из Палм-Дезерт. Он мог носить на груди табличку со своим именем. Этот Макс в прошлом году потерял отца. Этот Макс начал с того, что предложил Пэм чашечку кофе, а закончил гораздо большим. Пэм согласилась и на кофе, и на большее, но не на все, что он хотел бы ей дать. Вот о чем говорило его лицо, которое я видел лишь частично, но то, что я видел, выглядело более обнаженным, чем голый зад.

Второй мужчина прислонился к дверному косяку, стоял, скрестив ноги в лодыжках, сдвинув бедра, выставив напоказ свое немалое хозяйство. Лет на десять старше первого, но в лучшей физической форме. Никакого живота. Никаких жировых отложений на талии. Длинные, рельефные мышцы бедер. Руки он сложил на груди и с легкой улыбкой смотрел на Пэм. Я очень хорошо знал эту улыбку, потому что Том Райли был моим бухгалтером (и моим другом) тридцать пять лет. Если бы в нашей семье не существовал обычай просить отца быть шафером на свадьбе дочери, я бы пригласил Тома.

Теперь же на моей картине он стоял голый у дверного косяка и смотрел на мою жену, сидящую на кровати, а я вспоминал, как он помогал мне перевозить вещи в коттедж на озере Фален. Вспоминал его слова: «Ты не должен уезжать из дома. Ты словно отдаешь преимущество своего поля в плей-офф».

Потом я поймал его со слезами на глазах: «Босс, не могу привыкнуть к тому, что у тебя только одна рука».

Он уже тогда трахал ее? Я полагал, что нет. Но…

«Я собираюсь попросить тебя передать ей мое встречное предложение», – сказал я ему в тот день. И он передал. Только, может, этим дело не ограничилось?

Я прохромал без костыля к большому окну. До заката оставался не один час, но солнце уже заметно сместилось к западу, и свет отражался от поверхности воды. Я заставил себя смотреть в сверкающую полосу, то и дело вытирая глаза.

Я пытался сказать себе, что эта картина – не более чем выдумка рассудка, который все еще находится в процессе излечения. Но все мои голоса говорили ясно и связанно, и я знал, что к чему. Пэм трахалась с Максом в Палм-Дезерт, а когда он предложил ей более продолжительные, более серьезные отношения, отказалась. Пэм также трахалась с моим самым давним другом и деловым партнером, возможно, трахается и сейчас. Без ответа оставался только один вопрос: кто из парней уговорил ее вытатуировать на груди розу.

– Я должен поставить на этом крест, – отчеканил я и прислонился горячим лбом к стеклу. Подо мной солнце горело в Мексиканском заливе. – Я действительно должен поставить на этом крест.

«Тогда щелкни пальцами», – подумал я.

Щелкнул пальцами правой руки и услышал звук – резкий, короткий щелчок.

– Хорошо, что было – то прошло! – добавил я. Но закрыл глаза и увидел Пэм, сидящую на кровати (какой-то кровати) в трусиках, а лямка бюстгальтера лежала на бедре, как мертвая змея.

Друзья-любовники.

Гребаные друзья. Гребаные любовники.

vii

В тот вечер я не любовался закатом из окна «Розовой малышки». Я прислонил костыль к стене дома и, хромая, направился к воде. По колено вошел в нее. Вода была холодной, но я этого не замечал. Теперь полоса солнечного света на поверхности Залива стала темно-оранжевой, и я смотрел на нее.

– Эксперимент, твою мать…

Вода бурлила вокруг, меня покачивало. Я поднял руку, удерживая равновесие.

– Чтоб тебе пусто было.

Над головой по темнеющему небу скользила цапля – бесшумный снаряд с длинной шеей.

– Подглядывание, вот что это такое. Подглядывание, и ничего больше, и я поплатился за это.

Чистая правда. И если мне вновь хотелось задушить ее, то вина в этом была только моя. «Не хочешь злиться, не подглядывай в замочную скважину», – говорила моя дорогая мама. Я подглядел, я разозлился, вот и все. Теперь у нее была своя жизнь, и все, что она делала, касалось только ее. А от меня требовалось поставить на этом крест. Но вот в чем загвоздка: отсечь прошлую жизнь труднее, чем щелкнуть пальцами; даже чем щелкнуть пальцами несуществующей руки.

Набежала волна, достаточно высокая, чтобы сбить меня с ног. На мгновение я оказался под водой, вода попала в горло, я вынырнул, закашлялся. Откатываясь, волна попыталась утащить меня с собой, вместе с песком и ракушками. Я принялся подталкивать себя к берегу здоровой ногой, даже чуть помогать травмированной, и мне удалось двинуться в нужном направлении. Я мог чего-то не понимать, в чем-то сомневаться, но определенно не хотел утонуть в Мексиканском заливе. Тут никаких сомнений у меня не было. Я выползал из воды, кашляя и отплевываясь, таща за собой правую ногу, как намокший багаж.

Когда я наконец добрался до сухого песка, перекатился на спину и посмотрел в небо. Толстый полумесяц луны безмятежно плыл по темнеющему синему бархату над крышей виллы «Розовая громада». А внизу, на песке, лежал человек, далекий от спокойствия, мокрый, опечаленный, злой. Я повернул голову, чтобы взглянуть на культю, вновь посмотрел на небо.

– Никаких подглядываний, – сказал я. – Сегодня начинается новая жизнь. Никаких больше подглядываний, никаких экспериментов.

Я действительно хотел, чтобы так оно и было. Но, как я уже говорил (а до меня – Уайрман), мы так часто обманываем себя, что могли бы зарабатывать этим на жизнь.

Глава 5

Уайрман

i

Когда я впервые действительно встретился с Уайрманом, он смеялся так сильно, что сломал шезлонг, на котором сидел, а я от смеха едва не лишился чувств, точнее, перешел в полубессознательное состояние, называемое синдромом «серой пелены». Я никак не мог ожидать, что такое может случиться со мной на следующий день после того, как я узнал о романе Тома Райли с моей бывшей женой (разумеется, мои доказательства ни один суд не воспринял бы всерьез), но смех этот стал предзнаменованием грядущего. И потом мы не один раз смеялись вместе. Уайрман стал для меня многим (в немалой степени и судьбой), но прежде всего – другом.

ii

– Итак, – объявил Уайрман, когда я наконец-то добрался до стола, закрепленного на стойке полосатого зонта, который накрывал его тенью; второй шезлонг стоял по другую сторону стола, – хромающий незнакомец прибыл с пакетом из-под хлеба, полным ракушек. Присядьте, хромающий незнакомец. Промочите горло. Этот стакан ждет вас уже не первый день.

Я положил пластиковый пакет (действительно из-под хлеба) на стол и протянул Уайрману руку.

– Эдгар Фримантл.

Ладонь у него была широкой, пальцы – короткими и толстыми, рукопожатие – крепким.

– Джером Уайрман. Предпочитаю, чтобы меня звали Уайрманом.

Я посмотрел на шезлонг, предназначенный для меня. С высокой спинкой и низким сиденьем, шезлонг напоминал ковшеобразное кресло «порше».

– Что-то с ним не так, мучачо? – спросил Уайрман, вскидывая бровь. Брови, кустистые и наполовину седые, он вскидывал часто.

– Все в порядке, если только вы не засмеетесь, когда я буду из него вылезать.

Он улыбнулся.

– Дорогой, живи, как должен жить. Чак Берри[50], тысяча девятьсот шестьдесят девятый год.

Я встал возле пустого шезлонга, мысленно помолился и плюхнулся в него. Как всегда, меня повело влево (я инстинктивно оберегал травмированное бедро), поэтому приземлился неровно, но схватился за деревянный подлокотник и уперся здоровой ногой, так что шезлонг лишь закачался. Месяцем раньше я бы вылетел из него на песок, но теперь сил у меня прибавилось. Я легко представил себе Кэти Грин, аплодирующую моему достижению.

– Отличная работа, Эдгар, – одобрил Уайрман. – Или Эдди?

– Выбор за вами, я откликаюсь на оба имени. А что в кувшине?

– Зеленый чай со льдом. Очень холодный. Попробуете?

– С удовольствием.

Он наполнил мой стакан. Потом свой. Поднял его. В чае зелень едва просматривалась. Его глаза, в окружении сеточки морщинок, были куда зеленее. Седина лишь на висках тронула черные и очень длинные волосы. Когда ветер поднимал их, я видел на правой стороне лба маленький, круглый, как монетка, шрам. Сегодня Уайрман был в плавках, и его ноги оказались такими же загорелыми, как и руки. Выглядел Уайрман крепким, подтянутым, но, как мне показалось, усталым.

– Давайте выпьем за вас, мучачо. Все-таки вы сюда добрались.

– Хорошо, – кивнул я. – За меня.

Мы чокнулись и выпили. Мне доводилось раньше пить зеленый чай, и я думал, что он не хуже черного, но этот был просто божественным: словно пьешь холодный шелк с едва заметным привкусом сладости.

– Вы почувствовали мед? – спросил Уайрман и улыбнулся, когда я кивнул. – Не всем это удается. Я кладу столовую ложку на кувшин. Мед высвобождает естественную сладость чая. Меня научили готовить этот напиток на трамповом судне в Китайском море. – Он поднял стакан. Посмотрел сквозь него. – Мы сражались с пиратами и совокуплялись с загадочными смуглыми женщинами «под тропическими небесами»[51].

– Верится с трудом, мистер Уайрман.

Он рассмеялся.

– На самом деле я прочитал о меде в одной из поваренных книг мисс Истлейк.

– Дамы, которую вы привозите сюда по утрам? В инвалидном кресле?

– Совершенно верно.

– Невеста крестного отца, – вырвалось у меня. Я не думал, что говорю, но перед глазами стояли огромные синие кеды на хромированных подставках для ног.

Челюсть Уайрмана отвисла, зеленые глаза раскрылись так широко, что я уже собрался извиниться за мой faux pas[52]. А потом он действительно начал смеяться. Тем утробным смехом, каким смеешься крайне редко, лишь когда кому-то удается преодолеть все твои защитные редуты и прикоснуться к самой чувствительной смехострунке. Я хочу сказать, Уайрман буквально надрывал живот, а когда увидел, что я совершенно не понимаю, чем так его развеселил, загоготал еще сильнее, живот у него так и ходил ходуном. Он попытался поставить стакан на маленький столик, но промахнулся. Стакан выскользнул у него из руки, приземлился донышком на песок и застыл в вертикальном положении, как окурок в одной из урн с песком, какие раньше ставили рядом с лифтами в фойе отелей. Ему это показалось ну очень забавным, он указал на стакан.

– Такое и захочешь – не сделаешь! – удалось выдавить из себя Уайрману, и он снова зашелся смехом, приступы которого один за другим сотрясали его. Он раскачивался в шезлонге, одной рукой держась за живот, вторую прижимая к груди. Из памяти вдруг выплыли строки стихотворения, которое я выучил в школе более тридцати лет тому назад: «Мужчины не симулируют судорог, / Не прикидываются страдальцами…»[53]

Я улыбнулся, улыбнулся и хохотнул. Потому что такое веселье заразительно, даже когда ты не знаешь, в чем соль шутки. И стакан Уайрмана, который упал так удачно, что из него не пролилось ни капли чая… это же забавно. Как прикол в мультфильме о Дорожном бегуне[54]. Но смех Уайрмана вызвал не четко вставший на донышко стакан.

– Я не понимаю. Я хочу сказать, вы уж извините, если я…

– В каком-то смысле так оно и есть! – От смеха Уайрман, похоже, не мог связно говорить. – В каком-то смысле, в этом все дело! Только дочь! Разумеется, она – дочь крест…

Он раскачивался из стороны в сторону, вперед-назад, его сотрясали судороги смеха, и именно в этот момент шезлонг не выдержал, сломался с громким треском, отчего сначала Уайрмана бросило вперед, и на лице у него отразилось на редкость комичное изумление, а потом на песок. Падая, он задел рукой стойку зонта, она наклонилась вместе со столиком, из которого торчала. Порыв ветра подхватил зонт, раздув его, как парус, и потащил вдоль берега. Меня рассмешили не вылезшие из орбит глаза Уайрмана, не полосатые челюсти шезлонга, едва не сомкнувшиеся на нем, не его падение на песок. И даже не столик, взятый на буксир зонтом. Причиной стал стакан Уайрмана, который по-прежнему стоял на донышке между боком и левой рукой распростертого на песке мужчины.

«Акме айст ти компани», – мои мысли застряли в старых мультфильмах о Дорожном бегуне. – Мип-мип[55]». Последнее, само собой, заставило меня вспомнить кран, тот самый, что покалечил меня, с гребаным сигналом заднего хода, который не сигналил. Тут же я увидел себя Злым койотом, зажатым в кабине корежащегося пикапа, с выпученными от недоумения глазами, с торчащими в разные стороны обтрепанными ушами, возможно, даже дымящимися на кончиках.

И я расхохотался. Не мог остановиться, пока не вывалился из своего шезлонга и не улегся рядом с Уайрманом… но тоже не задел стакан, который все еще стоял на донышке, словно окурок, воткнутый в песок урны. Казалось, я не мог смеяться сильнее, но мне это удалось. Слезы заструились по щекам, мир начал тускнеть, потому что поступление кислорода в мозг резко сократилось.

Уайрман, все еще смеясь, пополз на корточках за убежавшим столиком. Попытался ухватиться за стойку, но она откатилась в сторону, будто почувствовав его приближение. Уайрман плюхнулся лицом в песок, потом поднялся, смеясь и отплевываясь. Я перевернулся на спину, жадно ловя ртом воздух, на грани обморока, но смеясь.

Вот так я встретился с Уайрманом.

iii

Двадцать минут спустя столик занял исходное положение. Более или менее. И все было бы хорошо, да только мы с Уайрманом заходились смехом каждый раз, когда взгляд падал на зонт.

Один треугольный сектор порвался, и теперь зонт напоминал пьяного, который пытается казаться трезвым. Уайрман перенес уцелевший шезлонг к деревянным мосткам и, по моему настоянию, сел в него. Я же устроился на мостках. Пусть спинки не было, но подняться с них мне было куда проще (не говоря уже о сохранении достоинства). Уайрман предложил сходить в дом и заменить разлившийся ледяной чай свежим, но я отказался, согласившись, правда, разделить чай, чудом оставшийся в стакане Уайрмана.

– Теперь мы братья-по-воде, – заметил он, когда мы выпили чай.

– Это какой-то индейский ритуал? – спросил я.

– Нет, это из «Чужака в чужой стране» Роберта Хайнлайна. Да будет благословенна его память.

Я вдруг подумал, что не видел его читающим, когда он сидел в полосатом шезлонге, но не стал озвучивать эту мысль. Многие не читают на пляже: от чтения при столь ярком свете у них болит голова. Я сочувствую людям, которые мучаются головными болями.

Он вновь начал смеяться. Закрыл рот двумя руками, как ребенок, но смех прорвал эту дамбу.

– Хватит. Господи, хватит. Я чувствую, что потянул все мышцы живота.

– Я тоже.

Какое-то время мы молчали. В этот день с Залива дул свежий, прохладный ветер, с явственным привкусом соли. Оторванный лоскут зонта трепало ветром. Темное пятно на песке (пролитый чай) практически высохло.

Он все-таки хохотнул.

– Ты видел, как стол пытался убежать? Этот гребаный стол.

Хохотнул и я.

Болело бедро и мышцы живота, но чувствовал я себя достаточно неплохо для человека, который смехом едва не вогнал себя в обморок.

– «Побег Алабамы»[56], – вставил я.

Уайрман кивнул, все еще стирая с лица песок.

– «Grateful Dead». Тысяча девятьсот семьдесят девятый год. Или где-то рядом. – И вновь хохотнул, засмеялся, загоготал. Обхватил руками живот и застонал. – Не могу. Должен остановиться, но… – Невеста крестного отца! Господи Иисусе! – И снова расхохотался.

– Только не говори ей, что я так ее назвал, – попросил я.

Смеяться он перестал, но улыбка осталась на лице.

– Я и не собирался, мучачо. Но… это шляпа, не так ли? Большая соломенная шляпа, которую она носит. Как Марлон Брандо в саду, когда играет с маленьким мальчиком.

На сегодня мы вроде бы насмеялись, но я кивнул, и мы вновь загоготали.

– Если мы заржем, когда я буду вас знакомить, – сказал он (и мы заржали, от одной мысли, что заржем), – будем говорить, что вспомнили, как я сломал шезлонг, хорошо?

– Хорошо. Правильно ли я понял, что она и впрямь имеет отношение к мафии?

– Ты действительно ничего не знаешь?

– Абсолютно.

Он указал на виллу «Розовая громада», которая с такого расстояния казалась совсем маленькой. Похоже, дорога домой будет долгой.

– Кому, по-твоему, принадлежит вилла, в которой ты живешь, амиго? Я понимаю, ты платишь риелтору или компании «Дома для отдыха», но на чьем банковском счете в конце концов осядут твои денежки?

– Готов предположить, что на банковском счете мисс Элизабет.

– Правильно. Мисс Элизабет Истлейк. Учитывая возраст дамы, а ей восемьдесят пять, ты мог бы называть ее старая мисс. – Он вновь рассмеялся, покачал головой. – Пора бы это прекратить. Но, откровенно говоря, давно уже у меня не было повода так поржать.

– У меня тоже.

Он посмотрел на меня (безрукого, заштопанного с одного бока) и кивнул. Потом какое-то время мы разглядывали Залив. Я знал, что люди приезжают во Флориду, когда становятся старыми и больными, потому что здесь тепло чуть ли не круглый год, но, кроме того, свою лепту вносит и Мексиканский залив. Целебным является даже взгляд на эту залитую солнцем спокойную водную гладь. Слово-громадина, не так ли? Я про Залив. Достаточно большой, чтобы бросать в него много чего и наблюдать, как оно исчезает.

Наконец Уайрман продолжил:

– И кому, по-твоему, принадлежат дома между твоей виллой и этой гасиендой? – Через плечо он указал на белые стены и оранжевую крышу. На всех местных картах она обозначена как «Гнездо цапли», но я называю ее «El Palacio de Asesinos».

– Тоже мисс Истлейк?

– Ты правильно сложил два и два.

– А почему ты называешь гасиенду «Дворцом убийц»?

– Когда я думаю на английском, это «Убежище бандита». – На лице Уайрмана мелькнула виноватая улыбка. – Потому что выглядит гасиенда как то место, где главный плохиш из вестерна Сэма Пекинпа повесил бы свою шляпу. В любом случае у нас шесть красивых домов между «Гнездом цапли» и «Салмон-Пойнт»…

– Который я называю «Розовой громадой», – вставил я. – Когда думаю на английском.

Уайрман кивнул.

– «El Rosado Grande». Хорошее название. Мне нравится. Ты пробудешь здесь… как долго?

– Я снял виллу на год, но, честно говоря, не знаю. Жары не боюсь, хотя, как я понимаю, это время называют плохим сезоном, но нужно помнить об ураганах.

– Да, здесь мы все помним об ураганах, особенно после «Чарли» и «Катрины». Но дома между «Гнездом цапли» и «Салмон-Пойнт» опустеют задолго до сезона ураганов. Как и весь Дьюма-Ки. Между прочим, это место следовало бы назвать Истлейк-Айленд.

– Ты хочешь сказать, что он принадлежит ей?

– Все это сложно даже для меня, а я в прошлой жизни был юристом. Когда-то остров принадлежал ее отцу, вместе с немалым куском материковой Флориды к востоку отсюда. В тридцатых годах он продал все, за исключением Дьюмы. Мисс Истлейк принадлежит северная часть острова, в этом нет никаких сомнений. – И Уайрман обвел рукой северную оконечность Дьюма-Ки, которая, как он потом скажет, выбрита, как «киска» стриптизерши. – Земля и дома на ней, от «Гнезда цапли» – самого роскошного – до твоей «Розовой громады», где жить опаснее всего. Они приносят ежегодный доход, в котором она особо и не нуждается, потому что отец оставил ей и другим своим детям mucho dinero[57].

– И сколько ее братьев и сестер все еще…

– Ни одного, – ответил Уайрман. – Эта дочь крестного отца – последняя. – Он фыркнул, покачал головой. – Мне нужно прекратить так ее называть. – Кажется, обращался он к самому себе.

– Как скажешь. Но меня удивляет, почему не освоена оставшаяся часть острова. Учитывая непрекращающийся строительный бум во Флориде, мне это казалось безумием с того самого дня, как я впервые переехал мост.

– Ты говоришь как профессионал. Кем ты был в прошлой жизни, Эдгар?

– Брал подряды на строительство.

– Но эти дни миновали?

Я мог бы уйти от прямого ответа (недостаточно хорошо знал своего нового знакомого, чтобы откровенничать), но не зря же мы так долго хохотали…

– Да.

– И кто ты в этой жизни?

Я вздохнул и отвернулся. Посмотрел на Залив, в который можно бросить все печали и наблюдать, как они исчезают, не оставляя следа.

– Точно сказать не могу. Немного рисую. – Я запнулся, ожидая услышать его смех.

Он не рассмеялся.

– Ты не первый художник, останавливающийся в «Сал…» в «Розовой громаде». У виллы впечатляющее живописное прошлое.

– Ты меня разыгрываешь! – Я не замечал никаких свидетельств этого прошлого.

– Отнюдь, – возразил Уайрман. – Там останавливался Александр Колдер. Кейт Харинг. Марсель Дюшан[58]. А до того, как береговая эрозия подобралась к дому, угрожая скинуть его в воду… – Он помолчал. – Сальвадор Дали.

– Не может жить! – воскликнул я, потом покраснел, когда он склонил голову. На мгновение почувствовал, как давняя подруга, дикая ярость, заполнила разум, перехватила горло. «Я могу это сделать», – подумал я. – Извини. В прошлом году со мной произошел несчастный случай и… – Я замолчал.

– Не так уж трудно об этом догадаться, – указал Уайрман. – Если ты вдруг не заметил, справа у тебя недостает клешни, мучачо.

– Да. И иногда я… ну, не знаю… забываю слова.

– Понятно. В любом случае насчет Дали я не лгу. Он провел на твоей вилле три недели в тысяча девятьсот тридцать восьмом. – И практически без паузы Уайрман продолжил: – Я знаю, через что тебе пришлось пройти.

– Я в этом сильно сомневаюсь. – Я не хотел, чтобы мой ответ прозвучал грубо, но именно так он и прозвучал. И он полностью отражал мое состояние в тот момент.

Уайрман какое-то время молчал. Ветер трепал оторванный сектор зонта. Я успел подумать: «Что ж, наши потенциально интересные дружеские отношения, похоже, не сложатся», – но когда Уайрман заговорил вновь, голос его звучал спокойно и доброжелательно, словно мы и не отклонялись от основной темы:

– Отчасти освоение Дьюмы осложнено буйной растительностью. Униоле здесь самое место, но все остальное дерьмо не должно тут расти без полива. Кому-то следует разобраться, в чем дело, вот что я думаю.

– Мы с дочерью на днях отправились на разведку. К югу от гасиенды начинаются сплошные джунгли.

На лице Уайрмана отразилась тревога.

– При таком состоянии, как у тебя, Дьюма-Ки-роуд – не место для экскурсий. Она же вся разбита.

– Как будто я не знаю. Меня интересует другое. Почему это не четырехполосное шоссе с велосипедными дорожками по обеим сторонам и кондоминиумами через каждые восемьсот ярдов?

– Потому что никто не знает, кому принадлежит земля. Как тебе это для затравки?

– Ты серьезно?

– Да. Мисс Истлейк принадлежит территория, которая тянется от северной оконечности на юг до «Гнезда цапли». В этом нет никаких сомнений. Ее право собственности оговорено во всех завещаниях.

– Завещаниях? Их много?

– Три. Все написаны собственноручно, все заверены разными людьми, все отличаются друг от друга в тех пунктах, где речь идет о Дьюма-Ки. Но во всех однозначно указано, что северная часть острова отходит Элизабет Истлейк по воле ее отца, Джона. Остальное оспаривается в судах. Уже шестьдесят лет. В свете этого разборки в «Холодном доме» представляются детским лепетом.

– Вроде бы ты сказал, что все родные братья и сестры мисс Истлейк умерли.

– Все так, но у нее есть племянники и племянницы, внучатые племянники и внучатые племянницы. Как краска «Шервин-Уильямс»[59], они покрывают всю землю. Они и судятся, но между собой, а не с ней. В каждом из завещаний старика она упоминается только в связи с этой частью Дьюма-Ки, и отошедшая ей территория тщательно размечена двумя геодезическими компаниями, одной – до Второй мировой войны, другой – после. Все эти материалы находятся в открытых архивах. И знаешь что, амиго?

Я покачал головой.

– Мисс Элизабет думает, что ее отец так и задумывал. И я, пробежавший адвокатским взглядом по копиям всех трех завещаний, согласен с ней.

– А кто платит налоги?

На лице отразилось удивление, потом Уайрман рассмеялся.

– Ты нравишься мне все больше и больше, vato[60].

– Моя прошлая жизнь, – напомнил я ему. Мне уже нравилось это выражение.

– Тогда ты оценишь. Во всех трех завещаниях Джона Истлейка имелись одинаковые пункты, касающиеся создания доверительного фонда, предназначенного для уплаты налогов. Инвестиционную компанию, которая управляла фондом, со временем поглотили… если на то пошло, потом поглотили и компанию-поглотительницу.

– Для Америки – обычный бизнес, – кивнул я.

– Совершенно верно. В любом случае фонд никогда не стоял на грани разорения, так что налоги скрупулезно выплачивались каждый год.

– Деньги свое берут.

– И это правда. – Уайрман поднялся, положил руки на поясницу, прогнулся. – Не хочешь пойти в дом и познакомиться с боссом? Она уже встала после дневного сна. У нее есть заморочки, но даже в восемьдесят пять она душка.

Я подумал, что сейчас не время рассказывать Уайрману о нашей короткой встрече и одностороннем, через мой автоответчик, общении.

– В другой раз. Когда поутихнет бурное веселье.

Он кивнул.

– Если хочешь, приходи завтра, в это же время.

– Может, и приду. Рад нашему знакомству. – Я протянул ему руку. Он ее пожал, глядя на культю.

– Протеза нет? Или ты носишь его только в большой компании?

В аналогичной ситуации я оправдывал отсутствие протеза байкой о болях в культе, но это была ложь. А лгать Уайрману мне не хотелось. Отчасти потому, что ложь он чуял за милю, но главным образом потому, что не хотелось ему лгать.

– Мне, разумеется, сделали необходимые замеры, еще когда я находился в больнице, и все уговаривали меня поскорее его заказать, особенно женщина, которая занималась со мной лечебной физкультурой, и мой друг-психотерапевт. Они говорили, чем быстрее я научусь им пользоваться, тем проще мне будет вернуться к нормальной жизни.

– Просто забудь все и продолжай танцевать…

– Да.

– Только иной раз забыть все далеко не просто.

– Непросто.

– Иногда даже неправильно.

– Не совсем так, но тем не менее… – Я не договорил и неопределенно взмахнул рукой.

– Близко, но не рок-н-ролл?

– Да. Спасибо за зеленый чай.

– Приходи завтра и выпей еще стаканчик. Я обычно бываю на пляже от двух до трех часов пополудни, часа в день мне достаточно, но мисс Истлейк большую часть второй половины дня спит или занимается коллекцией фарфоровых статуэток и, разумеется, никогда не пропускает Опру, так что время у меня есть. Если на то пошло, так много, что я и не знаю, как его использовать. В общем, приходи. Мы найдем о чем поговорить.

– Хорошо, – кивнул я. – Предложение интересное.

Уайрман улыбнулся. Улыбка его красила. Протянул руку, и я вновь ее пожал.

– Знаешь, что я думаю? Дружба, основанная на смехе, всегда крепка.

– Может, это и будет твоей следующей работой? Писать тексты для печенья с сюрпризом?

– Бывают работы и похуже, мучачо. Гораздо хуже.

iv

На обратном пути я думал о мисс Истлейк, старухе в соломенной шляпе с широкими полями и больших синих кедах, которой, так уж вышло, принадлежал (хотя бы частично) один из флоридских островов. Как выяснилось, не невесте крестного отца, а дочери земельного барона и, судя по всему, покровительнице искусств. В голове у меня опять что-то с чем-то разошлось, и я не мог вспомнить имя ее отца (простое, в один слог), но я помнил ситуацию, обрисованную Уайрманом. Ни о чем похожем я никогда не слышал, а ведь если ты зарабатываешь на жизнь строительством, приходится сталкиваться с самыми необычными раскладами, касающимися собственности на землю. Я подумал, что это очень оригинальный ход… если, разумеется, кому-то хотелось, чтобы созданное им маленькое королевство пребывало в первозданном состоянии. Правда, возникал вопрос: а зачем?

Большая часть расстояния, отделявшего меня от «Розовой громады», осталась позади, когда я вдруг осознал, что чертовски болит нога. Прохромав в дом, я напился на кухне воды из-под крана и через гостиную направился в спальню. Увидел мигающую лампочку на автоответчике, но на тот момент мне не хотелось иметь ничего общего с сообщениями из внешнего мира. Желание было только одно: снять с ног груз тела.

Я лег и уставился на медленно вращающиеся лопасти потолочного вентилятора. Вроде бы мне не удалось убедительно объяснить отсутствие искусственной руки. Но я подумал, что и Уайрман не сумел превзойти меня в убедительности с ответами на некоторые вопросы: «Как юрист оказался прислугой у богатой старой девы?» или «Чем хороша эта другая жизнь?».

Все еще размышляя над этим, я соскользнул в крепкий, без сновидений сон.

v

Проснувшись, я принял горячий душ и прошел в гостиную, чтобы проверить автоответчик. Тело не затекло, как я мог ожидать после двухмильной прогулки. Завтра, возможно, мне придется от нее отказаться, но в этот вечер я чувствовал себя вполне сносно.

Сообщение оставил Джек. Мать познакомила его с неким Дарио Наннуцци, который с радостью согласился взглянуть на мои картины в пятницу, от четырех до пяти пополудни, если меня не затруднит привезти их (не больше десяти, которые я сам считаю лучшими) в галерею «Скотто». Никаких эскизов. Наннуцци хотел видеть только завершенные работы.

Возникла легкая тревога.

Нет, все было гораздо хуже.

Скрутило желудок, и я мог поклясться, что мои внутренности опустились дюйма на три. То ли боль, то ли зуд поползли вверх по правому боку и вниз по руке, которой не было. Я сказал себе, что это глупость, негоже так себя вести, учитывая, что за три дня, оставшиеся до встречи, тревога будет только нарастать. Однажды я представлял проект стоимостью десять миллионов долларов городскому совету Сент-Пола, когда в нем заседал человек, позднее ставший губернатором Миннесоты. На моих глазах две девочки прошли танцевальные репетиции, отборы в группы поддержки спортивных команд, уроки вождения и ад переходного периода. Неужто с этим можно сравнить показ нескольких моих картин какому-то галеристу?

Тем не менее, когда я поднимался в «Розовую малышку», ноги словно налились свинцом.

Солнце скатывалось к горизонту, заливая большой зал роскошным, невероятным мандариновым светом, но я не испытывал никакого желания попытаться перенести его на холст, во всяком случае, этим вечером. Свет все равно взывал ко мне. Как может взывать фотография давно забытой возлюбленной, случайно найденная в коробке со свидетельствами далекого прошлого. Вода прибывала. Даже наверху я слышал шуршание ракушек. Я сел, принялся перебирать предметы, найденные на берегу: перо, обточенный водой камень, одноразовая зажигалка, выцветшая на солнце. Теперь в голове крутились строчки не Эмили Дикинсон, а какой-то старой песни: «Мама, как красиво солнце, Ярко светит сквозь деревья». Никаких деревьев, разумеется, не было, но я мог посадить одно на горизонте, если бы возникло такое желание. Мог посадить, чтобы красный закат светил сквозь него. Привет, Дали.

Я не боялся, что мне укажут на отсутствие таланта. Боялся другого: услышать от синьора Наннуцци, что таланта у меня мало-мало. Или увидеть, как он сведет большой и указательный пальцы на четверть дюйма и посоветует зарезервировать место на уличном Художественном фестивале, который проводится на Венис-авеню в центре Сарасоты, где меня наверняка будет ждать успех, потому что туристы точно набросятся на мои очаровательные имитации шедевров Дали.

Если бы он так сделал, свел большой и указательный пальцы на четверть дюйма и сказал «мало-мало», как бы я отреагировал? Мог ли вердикт совершеннейшего незнакомца лишить меня только что обретенной уверенности в себе, украсть у меня новую радость жизни?

– Возможно, – ответил я сам на свой вопрос.

Да. Потому что написание картин очень уж отличалось от возведения торговых центров.

Я мог бы легко разрулить эту ситуацию, отказавшись от встречи… да только я в каком-то смысле пообещал Илзе, что покажу картины специалисту, а я не привык нарушать обещания, которые даю своим детям.

Моя правая рука по-прежнему зудела, сильно, чуть ли не до боли, но я этого зуда практически не замечал. У стены, слева от меня, стояли восемь или десять картин. Я повернулся к ним, думая о том, что надо бы попытаться определить, какие – лучшие, но не сумел даже взглянуть на них.

Том Райли стоял на верхней ступени лестницы. В одних только светло-синих пижамных штанах, потемневших в промежности и на внутренней стороне одной из штанин, где Том их обмочил. Правый глаз исчез. Глазницу заполняла красно-черная жижа. Кровь, словно краска, потеками запеклась ниже правого виска, исчезая в седеющих волосах за ухом. Второй глаз смотрел на Мексиканский залив. Красный закат освещал узкое, худое лицо Тома.

Я вскрикнул от удивления и ужаса, отпрянул, упал со стула, приземлился на травмированное бедро, вновь вскрикнул – на этот раз от боли. Дернулся, ступня ударила по стулу, на котором я только что сидел, повалила его. Когда я вновь посмотрел на лестницу, Том исчез.

vi

Десятью минутами позже я уже был внизу, набирал его домашний номер. По лестнице я спускался сидя, пересчитывая задом ступеньки. Не потому, что повредил бедро, упав со стула, – просто ноги так сильно дрожали, что я им не доверял, не знал, удержат ли они меня. Я боялся рухнуть в полный рост и удариться головой, даже если бы попытался спуститься спиной вперед, держась левой рукой за поручень. Черт, я боялся, что могу потерять сознание.

Я продолжал вспоминать тот день на озере Фален, когда, повернувшись, увидел неестественно блестящие глаза Тома, который прилагал все силы к тому, чтобы не разрыдаться. «Босс, не могу привыкнуть к тому, что у тебя только одна рука. Мне так жаль».

В красивом доме Тома, в Эппл-Вэлли, зазвонил телефон. Том, который дважды женился и разводился. Том, который не советовал мне уезжать из Мендота-Хайтс и который сказал: «Ты словно отдаешь преимущество своего поля в плей-офф». Том, который насладился моим домашним полем, если верить «Друзьям-любовникам»… и я верил.

Как верил и тому, что увидел наверху.

Один гудок… второй… третий.

– Сними трубку, – пробормотал я. – Сними эту гребаную трубку.

Я не знал, что сказал бы ему, если б он снял, да меня это и не волновало. В тот момент я хотел лишь услышать его голос.

Услышал, но записанный на автоответчик.

– Привет! Вы позвонили Тому Райли. Мы с братом Джорджем и нашей мамой отправились в ежегодный круиз… на этот раз в Нассау. Что ты говоришь, мама?

– Что теперь я – Багама-Мама, – ответил прокуренный, веселый голос.

– Совершенно верно, теперь она такая, – согласился Том. – Мы вернемся восьмого февраля. А пока вы можете оставить сообщение… когда, Джордж?

– После звукового з-з-зигнала! – воскликнул мужской голос.

– Точно! – согласился Том. – После звукового зигнала. Или вы можете позвонить мне на работу. – Он продиктовал номер, а потом все трое прокричали: «BON VOYAGE»[61].

Эти слова совсем не напоминали прощальное послание человека, задумавшего покончить с собой, но, разумеется, он находился с самыми близкими и дорогими ему людьми (которые потом сказали бы: «Нам казалось, что он в отличной форме») и…

– Кто говорит, что это будет самоубийство? – спросил я пустую комнату… и в страхе оглянулся, чтобы убедиться, что она пуста. – А если это несчастный случай? Или даже убийство? При условии, что это еще не произошло?

Но если бы произошло, мне бы позвонили. Может, Боузи, а скорее всего Пэм. Опять же…

– Самоубийство. – Теперь я уже ничего у комнаты не спрашивал. – Самоубийство, и оно еще не произошло. Это было предупреждение.

Я поднялся и, опираясь на костыль, двинулся в спальню. В последнее время костылем я пользовался реже, но в этот вечер держался за него, как за родного.

Моя любимая девочка сидела, привалившись к подушкам на той стороне кровати, которую могла занимать реальная женщина, если б она у меня была. Я сел, взял ее в руки, посмотрел в большие синие стекляшки, полные мультяшного изумления: «О-о-о-о-х, какой противный парниша!» Моя Реба, которая выглядела, как Люси Рикардо.

– Вот так к Скруджу явился призрак грядущего Рождества, – сказал я ей. – Все это только может произойти.

На этот счет Реба своего мнения не высказала.

– Но что мне делать? С картинами-то – другое дело. С картинами – совершенно другое дело!

Но связь была, и я это знал. И картины, и видения брали начало в человеческом мозгу, и что-то в моем мозгу изменялось. Я думал, что изменения эти происходили в результате удачного сочетания повреждений. Или неудачного. Противоударная травма. Зона Брока. И Дьюма-Ки. Дьюма… что?

– Усиливает изменения, – объяснил я Ребе. – Не так ли?

Реба вновь промолчала.

– Есть что-то еще, и это что-то воздействует на меня. Возможно, даже зовет меня?

От этой мысли по коже побежали мурашки. Подо мной ракушки терлись друг о друга, когда вода поднимала и бросала их. Не составляло труда представить себе на месте ракушек черепа, тысячи черепов, и все они разом скалили зубы, когда набегала очередная волна.

Джек говорил, что на Дьюма-Ки есть еще один дом, где-то в джунглях, разваливающийся? Вроде бы да. Когда мы с Илзе попытались поехать в ту сторону, состояние дороги очень быстро ухудшилось. Как и состояние Илзе. Меня желудок не подвел, но запахи окружающей растительности вызывали отвращение, и резко усилился зуд в отрезанной руке. На лице Уайрмана отразилась тревога, когда я рассказал ему о нашей попытке исследовать джунгли. «При таком состоянии, как у тебя, Дьюма-Кироуд – не место для экскурсий». Его слова. Вопрос в том, а какое у меня состояние?

Реба продолжала молчать.

– Я не хочу, чтобы это произошло, – прошептал я.

Реба смотрела на меня. Паршивым парнишей, вот кем она меня считала.

– Какой от тебя прок? – спросил я куклу и отбросил ее. Она упала на подушку, попкой кверху, расставив розовые хлопчатобумажные ноги, прямо-таки маленькая шлюшка. Действительно, «о-о-о-о-х, какой противный парниша!»

Я опустил голову, уставился в ковер между ног, потер шею. Мышцы напряженные, узловатые. Твердые, как железо. Какое-то время меня не докучали сильные головные боли, но я понимал, что, если мышцы не расслабятся, меня ждет тяжелая ночь. И для начала я решил чего-нибудь съесть. Что-нибудь насыщающее, вроде высококалорийного замороженного обеда. Вы понимаете, снять упаковку с замороженного мяса с соусом, поставить на семь минут в микроволновку, а потом жадно все сожрать.

Но я какое-то время еще посидел на кровати. У меня возникло много вопросов, и на большинство ответить самостоятельно я, похоже, не мог. Я это признавал и принимал – научился принимать многое с того самого дня, когда на меня наехал подъемный кран. Но я подумал, что могу попытаться найти ответ как минимум на один вопрос, прежде чем займусь утолением голода. Телефонный аппарат на прикроватной тумбочке я получил вместе с домом. Очаровательно старомодный, модель «Принцесса», с вращающимся диском. Стоял он на телефонном справочнике, большую часть которого занимали «Желтые страницы». Я открыл узенькую белую часть, полагая, что номера Элизабет Истлейк мне не найти, но нашел. Набрал. Гудок, второй, а потом в трубке раздался голос Уайрмана:

– Алло, резиденция Истлейк.

Хорошо поставленный голос – ничего общего с тем человеком, который так смеялся, что сломал под собой шезлонг, и я вдруг решил, что звонок этот – самая плохая идея, какую можно себе представить, но других вариантов не видел.

– Уайрман? Это Эдгар Фримантл. Мне нужна помощь.

Глава 6

Хозяйка дома

i

Во второй половине следующего дня я вновь сидел у маленького столика, поставленного рядом с деревянными мостками, которые вели к «El Palacio de Asesinos». Полосатый зонт, пусть и порванный, еще мог выполнять положенную ему функцию. Достаточно холодный бриз вызывал мысли о свитере. Полоски света плясали по поверхности стола, пока я говорил. А я говорил, все так, чуть ли не час, смачивая горло зеленым чаем из стакана, который Уайрман постоянно наполнял. Наконец я замолчал, и какое-то время с другой стороны стола не доносилось ни звука, тишину нарушал только мерный шум набегающих на берег волн.

Прошлым вечером тревоги в моем голосе, должно быть, хватало, потому что Уайрман предложил тотчас же приехать из «Palacio» на гольф-каре. Сказал, что сможет поддерживать связь с мисс Истлейк по портативной рации. Я ответил, что особой спешки нет. Проблема важная, но не срочная. В том смысле, что звонить по 911 не нужно. И я говорил правду. Если Том намеревался покончить с собой в круизе, я не мог ему помешать. Но я не думал, что он пойдет на такое, когда рядом мать и брат.

Я не собирался рассказывать Уайрману о том, что тайком рылся в сумочке дочери, этого я стыдился все больше. Но как только раскрыл рот, а начал я с «LINK-BELT», остановиться уже не мог. Рассказал практически все, закончив Томом Райли, стоящим на верхней ступени лестницы, ведущей в «Розовую малышку», бледным, мертвым, без одного глаза. Думаю, отчасти я не останавливался, потому что знал: Уайрман не сможет сдать меня в ближайший сумасшедший дом. Не имеет законного права. Была и другая причина: Уайрман оставался незнакомцем, пусть меня и привлекала его доброта и здоровый цинизм. Иногда (думаю, довольно часто) рассказывать истории, если ты их стесняешься, или они могут показаться безумными, куда проще, когда твой собеседник – незнакомец. Но прежде всего рассказ этот приносил мне облегчение: я словно выдавливал из себя яд после укуса змеи.

Когда Уайрман наливал зеленый чай себе, рука его заметно подрагивала. Меня это заинтересовало и встревожило. Потом он посмотрел на часы, которые носил, как медицинская сестра, на внутренней стороне запястья.

– Через полчаса или около того я должен пойти в дом и проверить, как там она. Я уверен, все у нее хорошо, но…

– А если нехорошо? – спросил я. – Если она упала или что-то в этом роде?

Он вытащил из кармана летних брюк портативную рацию, размерами не превышающую мобильник.

– Я слежу за тем, чтобы рация всегда была при ней. По всему дому есть кнопки вызова, но… – Он постучал большим пальцем по груди. – Настоящая система тревоги – здесь. Единственная, которой я доверяю.

Он посмотрел на Залив и вздохнул.

– У нее болезнь Альцгеймера. Пока в начальной стадии, но доктор Хэдлок говорит, что прогрессировать она, возможно, будет быстро, раз уж началась. Через год… – Он печально пожал плечами, потом лицо его прояснилось. – Каждый день в четыре часа мы пьем чай. И смотрим Опру. Почему бы тебе не зайти и не познакомиться с хозяйкой дома? Я даже угощу тебя куском островного лаймового пирога.

– Хорошо, – кивнул я. – Договорились. Ты думаешь, это она оставила сообщение на моем автоответчике со словами о том, что Дьюма-Ки – несчастливое место для дочерей?

– Конечно. Хотя, если ты ждешь объяснений (или ждешь, что она вспомнит о звонке), удачи тебе. Но я, возможно, могу немного помочь. Ты вчера спрашивал о ее братьях и сестрах, а я не поправил тебя. Дело в том, у Элизабет были только сестры. В семье рождались исключительно дочери. Самая старшая – где-то в 1908 году. Элизабет появилась на свет в 1923. Миссис Истлейк умерла через два месяца. От какой-то инфекции. А может, от тромба… кто теперь скажет? Это произошло здесь, на Дьюма-Ки.

– Отец женился второй раз? – Я все еще не мог вспомнить имя.

Уайрман мне помог.

– Джон? Нет.

– Ты же не собираешься сказать мне, что он воспитывал здесь всех шестерых. Как-то это слишком готично.

– Он пытался, с помощью няни. Но его старшая дочь убежала с парнем. С мисс Истлейк произошел несчастный случай, и она чуть не умерла. А близняшки… – Уайрман покачал головой. – Они были на два года старше Элизабет. В 1927 году они исчезли. Предполагалось, что они пошли купаться, их унесло подводным течением, и они утонули в caldo grande[62].

Какое-то время мы смотрели на воду (эти обманчиво кроткие волны, которые выпрыгивали на берег, как щенки) и молчали. Потом я спросил, узнал ли он все это от Элизабет.

– Частично. Не все. И она путалась в своих воспоминаниях. Я нашел информацию о том случае на сайте, посвященном истории Залива. Переписывался по электронной почте с одним библиотекарем из Тампы. – Уайрман поднял руки и пробежался пальцами по воображаемой клавиатуре. – Тесси и Лаура Истлейк. Библиотекарь прислал мне копию выпуска городской газеты за 19 апреля 1927 г. От заголовка на первой полосе пробирала дрожь. Два слова. «ОНИ ИСЧЕЗЛИ».

– Господи, – выдохнул я.

– В шесть лет. Элизабет было четыре, она уже понимала, что произошло. Может, даже могла прочитать такой простой заголовок, как «ОНИ ИСЧЕЗЛИ». После смерти близняшек и бегства Адрианы, старшей дочери, в Атланту с одним из работников отца, не приходится удивляться решению Джона покинуть Дьюму. Он и оставшиеся дочери перебрались в Майами. Много лет спустя он вернулся, чтобы умереть здесь, и мисс Элизабет ухаживала за ним. – Уайрман пожал плечами. – Примерно так же, как я ухаживаю за ней. Поэтому… ты понимаешь, почему женщина с начавшейся болезнью Альцгеймера может считать Дьюму злополучным для дочерей местом?

– Пожалуй, но откуда эта дама преклонного возраста узнала телефонный номер нового арендатора?

Уайрман бросил на меня озорной взгляд.

– Арендатор новый, дом старый, автоматический набор всех здешних телефонов – там. – Он указал на дом за спиной. – Есть еще вопросы?

Я вытаращился на него.

– Она может позвонить мне в режиме автоматического набора?

– Не вини меня. Я появился здесь позже. Кто-то ввел телефонные номера принадлежащих ей домов в память ее телефонного аппарата. Наверное, это сделал риелтор. А может, управляющий делами мисс Истлейк. Он приезжает сюда из Сент-Питерсберга каждые шесть недель, чтобы убедиться, что она жива, и я не украл коллекционный фарфор. Когда он появится в следующий раз, я его спрошу.

– То есть она может позвонить в любой дом в северной части Дьюмы нажатием одной кнопки.

– Ну… да. Я хочу сказать, они же все принадлежат ей. – Он похлопал меня по руке. – Но знаешь что, мучачо? Я думаю, у твоей кнопки этим вечером будет нервный срыв.

– Нет, – без запинки вырвалось у меня. – Не делай этого.

– Ага. – Уайрман словно понимал мои мотивы. И кто знает, может, понимал. – В любом случае ситуация с загадочным звонком прояснилась, хотя, должен тебе сказать, объяснения на Дьюма-Ки иной раз логике не подчиняются. Пример тому – твоя история.

– Ты хочешь сказать, с тобой тоже случалось… что-то похожее?

Он пристально посмотрел на меня, его большое, загорелое лицо не выдавало никаких эмоций. На нас обрушился холодный порыв ветра, швырнул песком в наши голые лодыжки. Ветер поднял волосы Уайрмана, открыв шрам-монетку повыше правого виска. Я задался вопросом, а может, его ударили горлышком бутылки во время драки в баре, и попытался представить себе человека, который мог разозлиться на такого, как Уайрман. Не получилось.

– Да, со мной случалось… странное, – ответил он и согнул по два пальца каждой руке, изображая кавычки. – Именно это превращает детей… во взрослых. И позволяет учителям английского языка и литературы нести всякую чушь в первый год… обучения. – Обе фразы попали в эти воздушные кавычки.

Я понял, что рассказывать свою историю он не собирается, во всяком случае, сейчас. Поэтому спросил, поверил ли он моей.

Уайрман закатил глаза и откинулся на спинку шезлонга.

– Не испытывай моего терпения, vato. В чем-то ты, возможно, и ошибся, но ты точно не чокнутый. У меня здесь женщина… самая милая женщина на свете, и я люблю ее, но иногда она думает, что я – ее отец, и мы в Майами тысяча девятьсот тридцать четвертого года. Иногда она кладет одного из фарфоровых человечков в жестянку из-под печенья и бросает в пруд с золотыми рыбками, который расположен за теннисным кортом. Мне приходится доставать жестянку, пока она спит, иначе она устраивает скандал. Почему она это делает, не знаю. И думаю, к лету она, возможно, будет постоянно ходить в памперсах для взрослых.

– То есть?

– То есть я знаю, какие они. Психи. Я знаю Дьюму и собираюсь получше узнать тебя. У меня нет никаких сомнений в том, что ты видел своего мертвого друга.

– Честно?

– Абсолютно. Verdad[63]. Вопрос в том, что ты собираешься с этим делать, при условии, что ты не горишь желанием увидеть, как твоего приятеля зарывают в землю за… или это вульгарно?.. за то, что он намазывает масло на твою бывшую краюху хлеба.

– Нет. На мгновение у меня возникло желание… даже не знаю, как описать…

– На мгновение у тебя возникло желание отрубить ему член, а потом вытащить глаза длинной такой вилкой для поджаривания хлеба на огне. Причем раскаленной. Такое у тебя возникло желание, мучачо? – Уайрман нацелил на меня пистолет, сооруженный из большого и указательного пальцев правой руки. – Я был женат на одной мексиканской крошке, поэтому знаю, что такое ревность. Это нормально. Естественная первая реакция.

– Твоя жена когда-нибудь… – Я осекся, вдруг вспомнив, что познакомился с этим мужчиной всего лишь днем раньше. Забыть об этом не составляло труда. Уайрман умел сближаться с людьми.

– Нет, амиго, насколько мне известно. Что она сделала, так это умерла. – Лицо его оставалось совершенно бесстрастным. – Давай в это не углубляться, идет?

– Конечно.

– О ревности нужно помнить одно: она приходит и она уходит. Как здесь – послеполуденные ливни в плохой сезон. Ты говоришь, что это пережил. Так оно и должно быть. Потому что ты больше не ее campesino. Вопрос в другом: что тебе делать в сложившейся ситуации? Как ты собираешься помешать ему покончить с собой? Потому что ты знаешь, что произойдет по завершении этого счастливого семейного круиза, так?

Какое-то время я молчал. Переводил его последнее испанское слово, или пытался перевести. Теперь ты не ее пахарь? Правильно? Если да, то в его словах была горькая правда.

– Мучачо? Твой следующий ход?

– Не знаю. У него есть электронная почта, но что я ему напишу? «Дорогой Том, я тревожусь из-за того, что ты намереваешься покончить с собой, пожалуйста, ответь как можно скорее?» Готов спорить, в отпуске он все равно не будет проверять свой почтовый ящик. Он разводился дважды. Последней жене еще платит алименты, но отношений ни с одной не поддерживает. У него был один ребенок, умер в младенчестве, если не ошибаюсь, спина бифида[64]… и… Что такое? Что?

Уайрман отвернулся, сидел, сгорбившись, смотрел на воду, где пеликаны устроили свое чаепитие. Язык его тела говорил: отвратительно.

Он повернулся ко мне.

– Хватит увиливать. Тебе чертовски хорошо известно, кто может с ним поговорить. Или ты думаешь, что тебе известно.

– Пэм? Ты про Пэм?

Он только смотрел на меня.

– Ты собираешься что-то сказать, Уайрман, или так и будешь сидеть?

– Я должен проверить мою даму. Возможно, она уже встала, а в четыре часа будет пить чай.

– Пэм подумает, что я рехнулся! Черт, да она уже думает, что я рехнулся!

– Убеди ее. – Тут он чуть смягчился. – Послушай Эдгар, если она так близка с ним, как ты думаешь, она что-то заметила. И все, что ты можешь сделать, так это попытаться. Entiendes[65]?

– Я не понимаю, что это значит.

– Это значит, позвони своей жене.

– Она – моя бывшая жена.

– Нет. Пока твое отношение к ней не изменится, развод – всего лишь юридическая фикция. Вот почему тебе небезразлично, что она думает о состоянии твоего рассудка. Но если тебе дорог этот парень, ты ей позвонишь и скажешь, что у него есть намерения покончить с собой.

Уайрман поднялся с шезлонга, протянул руку.

– Довольно разговоров. Пойдем знакомиться с боссом. Ты не пожалеешь. Если уж говорить о боссах, она очень даже ничего.

Я взялся за его руку и позволил ему вытащить меня из шезлонга, который, как я понял, заменил сломанный. Хватка у него была крепкая. Если что и останется у меня в памяти об Уайрмане, так это его крепкая хватка. Мостки вели к воротам в задней стене. Ширина позволяла идти по ним только одному, так что я хромал следом. Когда мы добрались до ворот (уменьшенной копии тех, что выходили на дорогу, и испанского в них было не меньше, чем в отдельных словечках Уайрмана), он повернулся ко мне, его губы разошлись в улыбке.

– Хози приходит прибираться по вторникам и четвергам, и она не возражает против того, чтобы присматривать за мисс Истлейк, пока та спит днем. То есть завтра я могу прийти и взглянуть на твои картины, скажем, около двух, если тебя это устроит.

– Как ты узнал, что я этого хочу? Я все еще собирался с духом, чтобы попросить тебя.

Уайрман пожал плечами.

– Совершенно очевидно, что тебе хочется, чтобы кто-нибудь взглянул на твои картины до того, как ты повезешь их этому парню из галереи. Помимо твоей дочери и юноши, который у тебя на побегушках.

– Встреча назначена на пятницу. Я в ужасе.

Уайрман помахал рукой, улыбнулся.

– Не волнуйся. – Пауза. – Если я решу, что твои картины – дерьмо, я тебе так и скажу.

– Меня это устроит.

Он кивнул.

– Просто хотел прояснить этот момент. – Он распахнул ворота и провел меня во двор гасиенды «Гнездо цапли», известной также как «Palacio de Asesinos».

ii

Я уже видел этот двор, когда разворачивался в открытых воротах, но в тот день я только мельком взглянул на него, потому что думал об одном: как бы поскорее довезти до «Розовой громады» и себя, и дочь с посеревшим, блестящим от пота лицом. И теннисный корт я тогда заметил, и керамические плитки, а вот пруд с золотыми рыбками – нет. Корт, тщательно подметенный, с твердым покрытием цветом чуть темнее плиток двора, ждал выхода игроков. Оставалось лишь натянуть сетку одним поворотом хромированной ручки. Корзинка с мячами на сетчатой подставке заставила меня вспомнить о рисунке, который Илзе увезла в Провиденс: «Конец игры».

– Придет день, мучачо, – Уайрман указал на корт, мимо которого мы проходили. Он замедлил шаг, так что я его до гнал, – когда мы с тобой придем сюда. Я не буду ставить перед тобой сложных задач, только отбивай и подавай, не сходя с места, но мне так хочется помахать ракеткой.

– Отбивать и подавать – та цена, которую мне придется заплатить за твою оценку моих картин?

Он улыбнулся.

– Цену я назову, но она другая. Я тебе скажу. Пошли.

iii

Уайрман провел меня через черный ход. Оставив позади темноватую кухню с большими белыми столами для готовки и огромной плитой «Вестингхауз», мы оказались непосредственно в жилых помещениях, поблескивающих темным деревом: дубом, грецким орехом, тиком, секвойей, кипарисом. Это был Palacio, построенный в старинном флоридском стиле. Мы миновали комнату, уставленную стеллажами с книгами, в углу о чем-то размышляли рыцарские доспехи. Библиотека выводила в кабинет, стены которого украшали картины, не темные портреты маслом, а яркие абстракции, даже парочка оп-артов[66], от которых глаза вылезали из орбит.

Свет падал на нас сверху белым дождем, когда мы шли по главному коридору (Уайрман шел, я – хромал), и я понял, что при всем великолепии особняка мы находимся пусть и в шикарном, но обычном крытом переходе, который разделяет части старых и куда более скромных флоридских домов. У этого стиля (дома всегда строили из дерева, иногда из обрезков) даже есть название: флоридская нищета.

Вдоль стен перехода, ярко освещенного сквозь стеклянный потолок, выстроились декоративные цветочные горшки. В дальнем конце Уайрман повернул направо, и мы очутились в огромной, прохладной гостиной. Окна выходили на боковой дворик, весь в цветах. Мои дочери назвали бы половину, Пэм – все, я распознал только астры, коммелину, самбук, наперстянку. Ах да, и рододендроны. Их было много. За цветами и кустами тянулась дорожка, выложенная синей керамической плиткой, вероятно, уходящая к главному двору, а на ней стояла цапля, задумчивая и мрачная, словно старейшина-пуританин, размышляющий, какую из ведьм сжечь следующей.

В комнате находилась женщина, с который мы с Илзе повстречались в тот день, когда отправились исследовать Дьюма-Ки-роуд. Тогда она сидела в инвалидном кресле, с синими кедами на ногах. Теперь она стояла, ухватившись за рукоятки ходунков. Босиком, и ступни у нее были большие и очень белые. Ее наряд, бежевые брюки с высокой талией и темно-коричневая шелковая блузка с невероятно широкими плечами и пышными рукавами, напомнил мне Кэтрин Хепберн в тех старых фильмах, которые иногда показывают по кабельному каналу «Классическое кино Тернера»: «Ребро Адама» или «Женщина года». Только я не помнил, чтобы Кэтрин Хепберн выглядела такой старой, даже когда состарилась.

Середину комнаты занимал длинный низкий стол, похожий на тот, что отец поставил в подвале нашего дома для своих электрических поездов. Только этот покрывала не искусственная трава, а какое-то светлое дерево, может, бамбук. Стол заполняли игрушечные дома и фарфоровые статуэтки: мужчины, женщины, дети, домашние животные, животные из зоопарка, мифические существа. И если уж говорить о мифических существах, то парочку изготовили чернолицыми, нарываясь на недовольство НАСПЦН[67].

Элизабет Истлейк взглянула на Уайрмана с той нежной радостью, которую я с удовольствием бы нарисовал… хотя не уверен, что кто-нибудь воспринял бы это серьезно. Сомневаюсь, что в нашем искусстве мы верим простым и чистым эмоциям, хотя постоянно видим их вокруг нас, изо дня в день.

– Уайрман! – воскликнула женщина. – Я проснулась рано и так хорошо провела время с моими статуэтками. – Говорила она с сильным южным акцентом: «ста-а-туэтка-а-ми». – Посмотри, вся семья дома!

В конце стола стояла маленькая копия особняка с колоннами. Вспомните Тару из «Унесенных ветром» и не ошибетесь. Или уса-а-дьбу, если вы говорите, как Элизабет. Вокруг стояли с десяток статуэток. Словно собрались на какую-то церемонию.

– Это точно, – согласился Уайрман.

– И школа! Я поставила детей рядом со школой! Посмотри!

– Я посмотрю, но вы знаете, я не люблю, когда вы встаете без меня.

– Мне не хотелось вызывать тебя по рации. Я действительно очень хорошо себя чувствую. Пойди и посмотри. И пусть посмотрит твой новый друг. Ох, я знаю, кто вы! – Она улыбнулась и поманила меня пальцем. – Уайрман мне все о вас рассказывает. Вы поселились в «Салмон-Пойнт».

– У него свое название – «Розовая громада», – вставил Уайрман.

Она рассмеялась. Как часто случается с курильщиками, смех перешел в кашель. Уайрман поспешил к ней, поддержал. Мисс Истлейк не возражала.

– Мне нравится, – одобрила она, когда смогла говорить. – Ох, милый мой, мне очень нравится! Подойдите и посмотрите, как я поставила детей. Мистер?.. Я уверена, мне называли вашу фамилию, но не могу вспомнить, как и многое другое, мистер?..

– Фримантл, – подсказал я. – Эдгар Фримантл.

Я подошел к ее столу со статуэтками. Она протянула мне руку. Не мускулистую, но большую, как и ее ноги. Она не забыла, как здороваются, и руку пожала мне крепко. При этом с живым интересом разглядывала меня. Мне понравилось, что она так легко признается в проблемах с памятью. Что же касалось болезни Альцгеймера, была она у нее или нет, но я запинался и в разговоре, и в поиске слов куда чаще, чем мисс Истлейк.

– Приятно познакомиться с вами, Эдгар. Я видела вас раньше, но не помню, где и когда. Потом вспомню. «Розовая громада»! Это лихо!

– Мне нравится дом, мэм!

– Хорошо. Я очень рада, когда он нравится. Дом для художника, знаете ли. Вы – художник, Эдгар?

Она смотрела на меня бесхитростными синими глазами.

– Да. – Я дал самый простой, самый быстрый и, возможно, правдивый ответ. – Скорее да, чем нет.

– Разумеется, художник, дорогой, я это сразу поняла. Мне нужна одна из ваших картин. Уайрман обговорит с вами цену. Он не только прекрасный повар, но и юрист. Он вам это говорил?

– Да… нет… я хочу сказать… – Я сбился. Она постоянно переводила разговор с одного на другое. Уайрман, этот негодяй, выглядел так, будто с трудом сдерживает смех. Отчего мне тоже хотелось рассмеяться.

– Я пытаюсь собирать картины всех художников, которые останавливались в вашей «Розовой громаде». У меня есть картина Харинга, написанная там. И рисунок Дали.

Вот тут желание смеяться пропало напрочь.

– Правда?

– Я скоро вам его покажу, этого не избежать, он в телевизионной комнате, а мы всегда смотрим Опру. Верно, Уайрман?

– Да, – кивнул он и глянул на часы, закрепленные на внутренней стороне запястья.

– Но нам не обязательно смотреть эту передачу от начала и до конца, потому что у нас есть замечательное устройство, которое называется… – Она замолчала, нахмурилась, приложила палец к ямочке на пухлом подбородке. – Вито? Оно называется Вито, Уайрман?

Он улыбнулся.

– «ТиВо»[68], мисс Истлейк.

Она рассмеялась.

– «ТиВо», разве не забавное слово? И разве не забавно, как формально мы обращаемся друг к другу. Он для меня Уайрман, я для него – мисс Истлейк… если только я не расстроена, а такое случается, когда я что-то забываю. Мы – как персонажи в пьесе! Счастливой пьесе, где все поют, как только начинает играть музыка! – Она рассмеялась, показывая, какая замечательная это пьеса, но в смехе чувствовался и надрыв. И впервые ее акцент заставил меня подумать о Теннесси Уильямсе, а не о Маргарет Митчелл.

– Может, нам пора перейти в другую комнату и посмотреть Опру, – мягко, очень мягко предложил Уайрман. – И я думаю, вам нужно присесть. Вы сможете выкурить сигарету, когда будете смотреть Опру, и вы знаете, как вам это нравится.

– Через минуту, Уайрман, через минуту. У нас так редко бывают гости! – Она повернулась ко мне. – Что вы за художник, Эдгар? Вы верите в искусство ради искусства?

– Определенно, искусство ради искусства, мэм.

– Я рада. Таких художников «Салмон-Пойнт» любит больше всего. Как вы его называете?

– Мое искусство?

– Нет, дорогой… «Салмон-Пойнт».

– «Розовая громада», мэм.

– Отныне он – «Розовая громада». А я для вас – Элизабет.

Я улыбнулся, не мог не улыбнуться, потому что в ее голосе звучала скорее серьезность, чем игривость.

– Хорошо, Элизабет.

– Прекрасно. Скоро мы пойдем в телевизионную комнату, но сначала… – Она перевела взгляд на стол. – Ну, Уайрман? Ну, Эдгар? Видите, как я расставила детей?

Десяток статуэток стояли слева от здания школы, лицами к нему. Словно готовились к перекличке.

– И что вы можете об этом сказать? – спросила она. – Уайрман? Эдуард? Кто первый?

С именем она ошиблась, но я привык к ошибкам. И на этот раз она «поскользнулась» на моем имени.

– Перемена? – спросил Уайрман и пожал плечами.

– Разумеется, нет, – ответила Элизабет. – Будь это перемена, они бы играли, а не стояли толпой и не таращились на школу.

– Это или пожар, или учебная тревога, – предположил я.

Она перегнулась через ходунки (Уайрман, всегда начеку, схватил ее за плечо, чтобы она, потеряв равновесие, не упала вместе с ними) и поцеловала меня в щеку. Это меня чертовски удивило, но не вызвало отрицательных эмоций.

– Очень хорошо, Эдуард! – воскликнула она. – А теперь, скажите, учебная это тревога или пожар?

Я задумался, вопрос был не из сложных, если не воспринимать его в шутку.

– Учебная тревога.

– Да! – Синие глаза радостно блеснули. – Объясните Уайрингу почему.

– При пожаре они разбегались бы во все стороны. Вместо этого они…

– Ждут команды вернуться в школу, да. – Но тут она повернулась к Уайрману, и я увидел другую женщину, испуганную. – Я опять назвала тебя не так?

– Все нормально, мисс Истлейк, – и он поцеловал ее в висок, нежно, отчего понравился мне еще больше.

Она мне улыбнулась. Будто солнце выскользнуло из-за облака.

– Пока человек обращается к другому по фамилии, он знает… – Но она потеряла ход мысли, и улыбка начала таять. – Он знает…

– Пора смотреть Опру, – возвестил Уайрман и взял ее за руку.

Вдвоем они развернули ходунки, и она, тяжело ступая, но на удивление быстро направилась к двери в дальнем конце комнаты. Уайрман шел сзади, не спуская с нее глаз.

В телевизионной комнате главенствовал «самсунг» с большим плоским экраном. В другом конце стояла дорогая аудиосистема. Я не обратил внимания ни на телевизор, ни на звуковую систему. Я смотрел на рисунок в рамке, который висел над полками с компакт-дисками, и на несколько секунд забыл, что нужно дышать.

Рисунок был карандашный, расцвеченный лишь двумя красными линиями, вероятно, выполненными обычной шариковой ручкой, какой учителя правят в тетрадках домашние задания и выставляют отметки. Эти линии прочертили вдоль горизонта, чтобы показать закат. Их вполне хватило. Гениальному лишнего не нужно. Это был мой горизонт, тот самый, что я видел из окна «Розовой малышки». Я знал это точно так же, как знал и другое: Дали слушал, как шуршат перекатываемые водой ракушки, когда превращал чистый лист бумаги в то, что видел глаз и истолковывал мозг. По горизонту плыл корабль, возможно, танкер. Как знать, может, тот самый, который я нарисовал в мой первый вечер, проведенный в доме 13 по Дьюма-Ки-роуд. Стиль, разумеется, не имел ничего общего с моим, но в выборе объекта на горизонте мы совпали.

Под рисунком Мастер небрежно расписался: Salv Dali.

iv

Мисс Истлейк (Элизабет) выкурила сигарету, пока Опра расспрашивала Кирсти Элли[69] о животрепещущей проблеме похудания. Уайрман принес сандвичи с яйцом и салатом. Их вкус я нашел божественным. Мой взгляд продолжал возвращаться к взятому в рамку рисунку Дали, и, само собой, каждый раз я повторял про себя: «Привет, Дали». Когда появился доктор Фил[70] и начал бранить двух толстых женщин из зрительской аудитории, которые, очевидно, добровольно вызвались на эту роль, я сказал Уайрману и Элизабет, что мне пора домой.

Элизабет воспользовалась пультом дистанционного управления, чтобы заглушить доктора Фила, потом протянула мне книгу, на которой лежал пульт. В ее глазах читались смирение и надежда.

– Уайрман говорит, что вы как-нибудь придете и почитаете мне, Эдмунд. Это правда?

Иногда приходится принимать решения мгновенно, и тогда я его принял. Решил не смотреть на Уайрмана, сидевшего слева от Элизабет. Проницательность, которую она продемонстрировала у стола с фарфоровыми статуэтками, уходила, даже я мог это заметить, но я подумал, что осталось ее еще очень и очень много. Взгляд, брошенный на Уайрмана, подсказал бы Элизабет, что для меня ее просьба – новость, и она бы огорчилась. А я не хотел ее огорчать. Отчасти потому, что она мне понравилось, а кроме того, я подозревал, что на ближайшие год-два жизнь заготовила ей достаточно огорчений. И скоро она станет забывать не только имена.

– Мы об этом говорили.

– Может, вы прочитаете мне одно стихотворение сегодня. По вашему выбору. Мне так этого недостает. Я могу обойтись без Опры, но жизнь без книг скудна, а без поэзии… – Она засмеялась. В смехе слышалась растерянность, от которой у меня защемило сердце. – Все равно что жизнь без картин, или вы так не думаете? Не думаете?

В комнате вдруг стало очень тихо. Где-то тикали часы, но более я ничего не слышал. Уайрман мог бы что-то сказать, но молчал. Элизабет временно лишила его дара речи, невинный трюк, когда дело касалось этого hijo de madre[71].

– По вашему выбору, – повторила Элизабет. – Или, если вы действительно сильно задержались, Эдуард…

– Нет, – ответил я. – Нет, все нормально. Я никуда не тороплюсь.

Книга называлась просто «Хорошие стихи». Составил ее Гаррисон Кайллор, который, если бы баллотировался, возможно, стал бы губернатором в той части Америки, из которой я перебрался во Флориду. Я открыл книгу наобум и попал на стихотворение некоего Фрэнка О’Хары[72]. Короткое, то есть уже, по моему разумению, хорошее. Я начал читать вслух:

Ты помнишь, какими мы были тогда

Первоклассными?

И сочный день приветствовал нас яблоком, зажатым в зубах.

Нет смысла переживать, что Время прошло.

Но тогда у нас водились тузы в рукавах,

И мы проходили крутые повороты, смеясь.

Тогда мы могли питаться зеленой травой на лугу,

Не глядя на стрелку спидометра, мимолетом, несясь в вышине.

А для вечерних коктейлей нам хватало льда и воды…

Вот тут со мной что-то произошло. Голос дрогнул, слова стали расплываться, будто слово «вода», слетевшее с губ, способствовало ее появлению в глазах.

– Извините. – Я вдруг осип. Уайрман озабоченно посмотрел на меня, но Элизабет Истлейк улыбалась мне. Словно очень хорошо меня понимала.

– Все нормально, Эдгар. Поэзия иногда действует на меня точно так же. Истинных чувств стыдиться не нужно. Мужчины не симулируют судорог.

– Не прикидываются страдальцами, – добавил я. Голос мой, похоже, принадлежал кому-то еще.

Она ослепительно улыбнулась.

– Этот человек знает Дикинсон, Уайрман!

– Похоже на то. – Уайрман пристально смотрел на меня.

– Вы закончите, Эдуард?

– Да, мэм.

И я б не хотел стать моложе или быстрее,

Если бы только вы были со мной и сейчас,

О, лучшие дни моей жизни[73].

Я закрыл книгу.

– Это все.

Элизабет кивнула.

– А какой был лучшим из ваших дней, Эдгар?

– Может, эти, – ответил я. – Я надеюсь. Она вновь кивнула.

– Тогда я тоже буду надеяться. Человеку разрешено надеяться. И вот что, Эдгар…

– Да, мэм?

– Я хочу быть для вас Элизабет. Становиться мэм в конце жизни – это не для меня. Мы понимаем друг друга?

Теперь кивнул я.

– Думаю, понимаем, Элизабет.

Она улыбнулась, и слезы, которые стояли в ее глазах, упали. Потекли по старым и испещренным морщинами щекам, но сами глаза оставались юными. Юными.

v

Десять минут спустя мы с Уайрманом вновь стояли у схода с мостков Palacio. Он оставил хозяйку дома с куском островного лаймового пирога, стаканом чая и пультом дистанционного управления. У меня в пакете лежали два уайрмановских сандвича с салатом и яйцом. Он сказал, что они испортятся, если я не возьму их с собой, и ему не пришлось долго меня уговаривать. В придачу я попросил у него две таблетки аспирина.

– Послушай, ты уж меня извини, – начал Уайрман. – Я собирался предупредить тебя об этом, честное слово.

– Расслабься, Уайрман.

Он кивнул, но по-прежнему не смотрел на меня. Не отрывал глаз от Залива.

– Я только хочу, чтобы ты знал – я ей ничего не обещал. Но она… впадает в детство. Ее предположения, как и у детей, основываются на том, что она хочет, а не на фактах.

– И она хочет, чтобы ей читали.

– Да.

– Поэзия на кассетах и компакт-дисках ее не устраивает?

– Нет. Она говорит, что разница между записанным стихотворением и прочитанным вживую такая же, как между грибами консервированными и свежими. – Он улыбнулся, но по-прежнему не смотрел на меня.

– Почему ты не читаешь ей, Уайрман?

– Потому что больше не могу, – ответил он, не отрывая глаз от воды.

– Больше не… почему?

Он задумался над моим вопросом, покачал головой.

– Не сегодня. Уайрман устал, мучачо, а ночью она проснется. Проснется и начнет спорить, ничего не соображая, в полной уверенности, что она в Лондоне или в Сен-Тропе. Я вижу признаки того, что так и будет.

– Как-нибудь скажешь мне?

– Да. – Он вдохнул носом. – Если ты можешь рассказать о себе, пожалуй, я могу ответить тем же, хотя меня это не радует. Ты уверен, что доберешься сам?

– Абсолютно, – ответил я, хотя бедро вибрировало от боли, как большой мотор.

– Я бы отвез тебя на гольф-каре, действительно отвез, но когда она в таком состоянии (по терминологии доктора Уайрмана – на пути от здравомыслия к слабоумию)… у нее может возникнуть желание помыть окна, или вытереть пыль с полок, или пойти без ходунков. – Вот тут он содрогнулся. Как бывает, если что-то начинается с преувеличения, а заканчивается чем-то вполне реальным.

– Все пытаются усадить меня в гольф-кар, – вставил я.

– Ты позвонишь жене?

– Не вижу другого выхода.

Он кивнул.

– Хороший мальчик. Можешь рассказать мне об этом, когда я приду, чтобы посмотреть твои картины. Подойдет любое время. Я могу вызвать медсестру, Энн-Мэри Уистлер, если тебя больше устроит утро.

– Хорошо. Благодарю. Спасибо, что выслушал меня, Уайрман.

– Спасибо, что почитал боссу. Buena suerte[74], амиго.

Я прошел по берегу ярдов пятьдесят, когда в голове сверкнула новая мысль. Я обернулся, думая, что Уайрман уже ушел, но он стоял на прежнем месте, сунув руки в карманы, и ветер с Залива (все более холодный) причесывал его длинные, тронутые на висках сединой, волосы.

– Уайрман?

– Что?

– Элизабет сама рисовала?

Он долго молчал. Слышался только рокот волн, сегодня более громкий, потому что ветер гнал их на берег.

– Интересный вопрос, Эдгар, – наконец ответил он. – Если ты спросишь ее, а я настоятельно рекомендую не спрашивать, она ответит «нет». Но я не думаю, что это правда.

– Почему?

– Ты лучше иди, мучачо, – донеслось до меня, – пока твое бедро не потеряло подвижность. – Он попрощался со мной взмахом руки, повернулся и зашагал по мосткам, преследуя свою удлиняющуюся тень, прежде чем я успел сообразить, что он уходит.

Я постоял секунду-другую, потом посмотрел на север, взял на прицел «Розовую громаду» и направился к ней. Путешествие выдалось долгим, прежде чем я добрался до виллы, моя невероятно вытянувшаяся тень затерялась в море униолы, но в конце концов я прибыл в пункт назначения. Волны все набирали силу, и под домом ракушки уже не шептались, а вновь спорили.

Как рисовать картину (IV)

Начните с того, что вы знаете, а потом вновь откройте для себя известное вам. Искусство – магия, спорить тут не о чем, но все искусство, каким бы странным оно ни казалось, берет начало в привычной повседневности. Поэтому не удивляйтесь экзотическим цветам, выросшим на обычной почве. Элизабет это знала. Никто ее не учил – дошла сама.

Чем больше она рисовала, тем больше видела. Чем больше видела, тем больше ей хотелось рисовать. Такой вот получался расклад. И чем больше она видела, тем больше к ней возвращалось слов: сначала четыре или пять сотен, которые она знала к моменту падения из возка, когда ударилась головой, потом к ним прибавлялись все новые и новые.

Отец изумлялся быстро возрастающей сложности ее картин. Сестры – тоже, обе Большие Злюки и близняшки (не Ади; та находилась в Европе, с тремя подругами и двумя доверенными сопровождающими, а Эмери Полсон, молодой человек, за которого она выйдет замуж, еще не появился на ее горизонте). Няня, она же домоправительница, смотрела на нее с благоговейным трепетом, называла «la petite obeah fille»[75].

Лечащий врач предупреждал, что излишняя подвижность и волнения девочке противопоказаны, могут вызвать лихорадку, но к январю 1926 года она в курточке и штанишках вовсю носилась по южной части Дьюма-Ки со своим альбомом и рисовала все подряд.

Именно в ту зиму она заметила, что ее рисунки родственникам наскучили: сначала Большим Злюкам, Марии и Ханне, потом Тесси и Ло-Ло, отцу и, наконец, няне Мельде. Понимала она, что даже гениальность приедается, если ее слишком много? Вероятно, на детском интуитивном уровне понимала.

И вот из этого, из скуки родственников, родилась решимость взглянуть на все заново, открыть им глаза на волшебство увиденного ею.

Так начался ее сюрреалистический период; сначала птицы, летящие брюшком кверху, потом животные, идущие по воде, наконец, Улыбающиеся Лошади. Они в какой-то степени вернули интерес к ее картинам. Но именно тогда что-то изменилось. Именно тогда что-то темное проскользнуло в мир, используя маленькую Либбит, как портал.

Она начала рисовать свою куклу, и вот тогда кукла заговорила.

Новин.

К тому времени Адриана вернулась из веселого Парижа, и поначалу Новин говорила пронзительным и счастливым голосом Ади, спрашивая Элизабет, может ли та хинки-динки-парле-ву, или предлагая заткнуть пасть. Случалось, Новин пела, усыпляя девочку, и в этих случаях рисунки с лицом куклы (большим, круглым и коричневым, за исключением красных губ), рассыпались по стеганому покрывалу на кровати Элизабет.

Новин поет: «Брат Жак, брат Жак, ты заснул, брат Жак? Если нет – почему, почему, почему?»

Иногда Новин рассказывала ей истории, намешанные из разных сказок, но удивительные. О Золушке в красных башмачках из страны Оз, о близнецах Боббси[76], заблудившихся в Волшебном лесу и нашедших домик со стенами из конфет и крышей из леденцов.

Но потом голос Новин изменился. Перестал быть голосом Ади. Перестал быть голосом знакомых Элизабет людей. И кукла продолжала говорить, даже когда Элизабет предлагала Новин заткнуть пасть. Поначалу этот голос, возможно, ей нравился. Возможно, она воспринимала его, как забаву. Странную, но забаву.

Потом все изменилось, не правда ли? Потому что искусство – это магия, но не вся магия белая.

Даже для маленьких девочек.

Глава 7

Искусство ради искусства

i

В баре в гостиной стояла бутылка односолодового виски. Мне хотелось выпить стаканчик, но я устоял. Возникло желание потянуть время, может, съесть на кухне один из сандвичей с яйцом и салатом, подумать, что я скажу жене, но я не стал этого делать. Иногда единственный способ довести что-то до конца – сразу этим заняться. Я взял трубку радиотелефона и прошел во «флоридскую комнату». Там было холодно, несмотря на закрытые сдвижные панели. Я подумал, что холод взбодрит меня, а вид солнца, падающего за горизонт и вычерчивающего желтую полосу на воде, успокоит. Потому что спокойствия мне очень не хватало. Сердце бухало слишком сильно, щеки горели, бедро болело ужасно, и внезапно я осознал, вот уж кошмар, так кошмар, что забыл имя жены. Всякий раз, когда пытался вспомнить, на ум приходило слово peligro – «опасность» на испанском.

И я решил, что до звонка в Миннесоту должен кое-что сделать.

Оставил трубку на диване, прохромал в спальню (теперь на костыле: до отхода ко сну разлучаться с ним не собирался) и взял Ребу. Одного взгляда в ее синие глаза хватило, чтобы вспомнить имя жены, Пэм, и сердцебиение замедлилось. С моей лучшей девочкой, зажатой между боком и культей (ее бескостные розовые ножки болтались из стороны в сторону), я вернулся во «флоридскую комнату» и снова сел. Реба упала мне на колени, и я посадил ее рядом, лицом к уходящему за западный горизонт солнцу.

– Если будешь долго на него смотреть, ты ослепнешь, – предупредил я. – Разумеется, это будет весело. Брюс Спрингстин, тысяча девятьсот семьдесят третий год или около того.

Реба не ответила.

– Мне следовало быть наверху, рисовать все это. – Я обвел рукой Залив. – Заниматься гребаным искусством ради гребаного искусства.

Ответа опять не получил. Широко раскрытые глаза Ребы говорили всем и вся, что жизнь свела ее с самым противным парнишей Америки.

Я поднял трубку. Потряс перед ее лицом.

– Я могу это сделать.

Ответа не последовало, но мне показалось, что я уловил на лице Ребы сомнение. Под нами ракушки продолжали раздуваемый ветром спор: «Ты сделал, я не сделал, нет, ты сделал».

Мне хотелось продолжить дискуссию с моей воздействующей на злость куклой, но вместо этого я набрал телефонный номер дома, который когда-то был моим. Надеялся услышать автоответчик Пэм, но вместо этого в трубке раздался запыхавшийся голос самой дамы.

– Джоани, слава Богу, что ты позвонила. Я опаздываю, и надеялась, что смогу прийти к тебе не в три пятнадцать, как мы договаривались, а…

– Это не Джоани, – перебил ее я. Механически взял Ребу, вернул себе на колени. – Это Эдгар. И ты можешь отменить назначенное на три пятнадцать. Нам есть о чем поговорить, и дело важное.

– Что-нибудь случилось?

– Со мной? Ничего. Я в полном порядке.

– Эдгар, можем мы поговорить позже? Мне нужно к парикмахеру, и я опаздываю. Вернусь к шести.

– Речь пойдет о Томе Райли.

В той части Америки, где находилась Пэм, воцарилась тишина. И затянулась она секунд на десять. За это время желтая полоса на воде чуть потемнела. Элизабет Истлейк знала Эмили Дикинсон. Я задался вопросом, знала ли она Вачела Линдсея[77].

– А что насчет Тома? – наконец спросила Пэм. Осторожно, крайне осторожно. Я не сомневался, что про парикмахера она напрочь забыла.

– У меня есть основания полагать, что он, возможно, замыслил самоубийство. – Плечом я прижал трубку к уху и начал поглаживать волосы Ребы. – Ты об этом что-нибудь знаешь?

– Что я… что я могу… – У нее перехватывало дыхание. Как после удара в солнечное сплетение. – Ради Бога, откуда я могу… – Она потихоньку приходила в себя, решила изобразить негодование. Что ж, в подобной ситуации – не самый плохой вариант. – Ты звонишь мне ни с того ни с сего и думаешь, что я расскажу тебе, что творится в голове у Тома Райли? Я-то полагала, что тебе становится лучше, но, похоже…

– Ты должна что-то знать, потому что трахалась с ним. – Мои пальцы нырнули в искусственные рыжие волосы Ребы и вцепились в них, словно собирались выдрать с корнем. – Или я ошибаюсь?

– Это безумие! – Она чуть ли не кричала. – Тебе нужна помощь, Эдгар! Или позвони доктору Кеймену, или найди кого-нибудь там, у себя. И поскорее!

Злость и сопровождающая ее уверенность в том, что скоро я начну путать слова, не находя нужные, внезапно исчезли. Я отпустил волосы Ребы.

– Успокойся, Пэм. Мы говорим не о тебе. И не обо мне. О Томе. Ты замечала признаки депрессии? Должна была заметить.

Ответа не последовало. Но и трубку она не положила. Я слышал дыхание Пэм.

– Хорошо, – раздался ее голос. – Хорошо. Я знаю, откуда у тебя взялась эта идея. От маленькой мисс Королевы драмы, так? Судя по всему, Илзе рассказала тебе о Максе Стэнтоне, из Палм-Дезерт. Эдгар, ты же знаешь, какая она!

Ярость угрожала вернуться. Я протянул руку и схватил Ребу за мягкую середину. «Я могу это сделать, – думал я. – И Илзе тут тоже ни при чем. А Пэм? Она всего лишь испугана, потому что все это обрушилось на нее как гром с ясного неба. Она испуганная и злая, но я могу это сделать. Я должен это сделать».

И не важно, что на протяжении нескольких мгновений я хотел ее убить. Более того, если бы она оказалась во «флорид ской комнате» рядом со мной, попытался бы.

– Илзе мне ничего не говорила.

– Довольно этой дурости, я кладу трубку…

– Я не знаю только одного: кто из них уговорил тебя сделать татуировку на груди. Маленькую розу.

Она вскрикнула. Только раз, тихонько, но этого хватило. Последовала пауза. Тишина пульсировала, как черная дыра. Потом Пэм прорвало:

– Эта сука! Она увидела и рассказала тебе! Только так ты мог узнать! Это ничего не значит! Ничего не доказывает!

– Мы не в суде, – напомнил я.

Она не ответила, но я слышал ее тяжелое дыхание.

– У Илзе возникли подозрения насчет этого Макса, но насчет Тома она не имеет ни малейшего понятия. Если ты скажешь ей, у нее разобьется сердце. – Я выдержал паузу. – И это разобьет мое.

Пэм плакала.

– На хер твое сердце! И тебя тоже! Знаешь, я бы хотела, чтобы ты умер. Лживый, сующий нос в чужие дела мерзавец. Я бы хотела, чтобы ты умер.

Я такого по отношению к ней не испытывал. Слава Богу.

Полоса на воде все темнела, напоминая теперь надраенную медь. И цвет продолжал меняться, переходя в оранжевый.

– Что ты знаешь о душевном состоянии Тома?

– Ничего. Если хочешь знать, никакого романа у нас нет. А если и был, то продолжался три недели. Все кончено. Я ему ясно дала это понять, когда вернулась из Палм-Дезерт. Причин тому много, а основная состояла в том, что он очень уж… – Пэм резко оборвала фразу. – Илзе разболтала тебе. Мелинда не сказала бы, даже если б знала. – В голосе зазвучала нелепая злоба. – Ей известно, через что мне пришлось с тобой пройти.

Что удивительно, тема эта меня совершенно не интересовала. В отличие от другой.

– Он очень уж – что?

– Кто очень уж что? Господи, как я это ненавижу! Твой допрос!

Как будто мне нравилось ее допрашивать.

– Том. Ты сказала, основная причина в том, что он очень уж…

– Очень уж неуравновешенный. Настроение у него постоянно менялось. Сегодня веселый, завтра в зеленой тоске. Послезавтра – и такой, и такой, особенно если он не…

Пэм резко замолчала.

– Если он не принимал таблетки, – закончил я за нее.

– Да, да, но я не его психиатр.

Я слышал стальные нотки даже не раздражения, а нетерпимости. Боже! Женщина, которая так долго была моей женой, могла проявить твердость, когда ситуация того требовала, но я подумал, что такая вот нетерпимость – что-то новое, результат моего несчастного случая. Я подумал, что это хромота Пэм.

– Этого психиатрического дерьма я и с тобой наелась до отвала, Эдгар. И теперь я хочу встретить мужчину, настроение которого не зависит от проглоченных им таблеток. Больше говорить не могу, задай свои вопросы позже, сейчас ты очень уж меня расстроил.

Она всхлипнула мне в ухо, и я начал ждать последующего вскрика. Дождался. Плакала она, как и всегда. Не все в нас меняется.

– Пошел ты на хер, Эдгар. Испортил хороший день.

– Мне без разницы, с кем ты спишь. Мы разведены, – напомнил я. – Я хочу только одного – спасти жизнь Тому Райли.

На этот раз она закричала так громко, что мне пришлось отдернуть трубку от уха.

– Я не несу ОТВЕТСТВЕННОСТЬ за его жизнь! МЫ РАЗБЕЖАЛИСЬ! Или ты это упустил? – Потом чуть тише (но ненамного): – Его даже нет в Сент-Поле. Он в круизе с матерью и братцем-геем.

Внезапно я понял, или подумал, что понимаю. Словно взлетел над ситуацией, провел аэросъемку. Главным образом потому, что сам собирался покончить с собой, но при условии, что все будет выглядеть как несчастный случай. И заботила меня не выплата по страховке. Не хотелось подставлять под удар дочерей. Самоубийство отца – слишком уж большое пятно…

Но ведь я получил ответ, так?

– Скажи ему, что ты знаешь. Когда он вернется, скажи ему, что ты знаешь о его намерении покончить с собой.

– А с чего он мне поверит?

– Потому что он собирается. Потому что ты его знаешь. Потому что он психически болен и, вероятно, думает, что ходит по миру с плакатом «СОБИРАЮСЬ ПОКОНЧИТЬ С СОБОЙ». Скажи ему, ты знаешь, что он не принимает антидепрессанты. Ты это знаешь, так? Точно знаешь.

– Да. Но раньше мои уговоры принимать таблетки не помогали.

– Ты предупреждала его, что расскажешь, если он не начнет принимать лекарства? Расскажешь всем?

– Нет, и я не собираюсь этого делать и сейчас! – В ее голосе зазвучал ужас. – Ты думаешь, я хочу, чтобы весь Сент-Пол знал, что я спала с Томом Райли? Что у меня с ним был роман?

– А если весь Сент-Пол узнает, что тебе небезразлична судьба Тома? Так ли уж это будет ужасно?

Она молчала.

– Я хочу лишь одного. Чтобы ты встретилась с ним, когда он вернется…

– Ты хочешь! Точно! Вся твоя жизнь – череда того, что ты хочешь! И вот что я тебе скажу, Эдди. Если для тебя это так важно, ты с ним и встречайся! – В ее голосе снова появилась стальная нетерпимость, но на этот раз за ней слышался страх.

– Если отношения порвала ты, тогда ты по-прежнему можешь на него повлиять. И твоего влияния хватит, чтобы спасти ему жизнь. Я знаю, это нелегко, но ты уже влипла в эту историю.

– Как бы не так! Между нами все кончено.

– Если он наложит на себя руки, я сомневаюсь, что всю оставшуюся жизнь ты будешь мучиться угрызениями совести… но, думаю, один тяжелый год тебе гарантирован. Может, и два.

– Нет. Я буду спать, как младенец.

– Извини, Панда, я тебе не верю.

Этим ласковым именем я не называл ее много лет, и не знаю, откуда оно выплыло, но Пэм сломалась. Расплакалась. На этот раз без злости.

– Ну почему ты такой мерзавец? Почему не отстанешь от меня?

И мне хотелось именно этого. А еще принять пару болеутоляющих таблеток. И, возможно, распластаться на кровати, и поплакать самому, хотя в последнем уверенности не было.

– Скажи ему, что ты знаешь. Скажи ему, что он должен пойти к психиатру и вновь начать принимать антидепрессанты. И что самое важное, скажи ему, если он покончит с собой, ты расскажешь всем, начиная с его матери и брата. И как бы он ни старался, все узнают, что его смерть – самоубийство.

– Я не могу этого сделать! Не могу! – В ее голосе звучала беспомощность.

Я подумал и решил, что целиком и полностью вручил жизнь Тома Райли в ее руки. Просто передал по телефонному проводу. Такое перекладывание ответственности совершенно не вязалось с прежним Эдгаром Фримантлом, но, разумеется, тот Эдгар Фримантл и подумать не мог, что будет рисовать закаты. Или играть с куклами.

– Тебе решать, Панда. Все может пойти прахом, если он больше не любит тебя, но…

– Он-то любит. – Беспомощности в ее голосе еще прибавилось.

– Тогда скажи Тому, что он должен снова начать жить, нравится ему это или нет.

– Старина Эдгар, по-прежнему решающий вопросы. – В голосе Пэм слышалась усталость. – Даже из своего островного королевства. Старина Эдгар. Эдгар-Монстр.

– Мне больно это слышать.

– Вот и славно. – И она положила трубку.

Я еще посидел на диване. Закат становился ярче, а воздух во «флоридской комнате» – холоднее. Те, кто думает, что во Флориде нет зимы, сильно ошибаются. В 1977 году в Сарасоте выпал снег, и его покров толщиной достигал дюйма. Я полагаю, холодно бывает везде. Готов спорить, снег выпадает даже в аду, хотя и сомневаюсь, что он долго там лежит.

ii

Уайрман позвонил сразу после полудня и спросил, остается ли в силе приглашение на просмотр моих картин. Под ложечкой, конечно, сосало, я помнил его обещание (или угрозу) высказаться честно и откровенно, но я сказал ему приходить.

Я выставил, как мне казалось, шестнадцать лучших… хотя в ясном, холодном свете того январского дня выглядели они все довольно дерьмово. Рисунок Карсона Джонса по-прежнему лежал на полке стенного шкафа в моей спальне. Я его достал, прикрепил к куску оргалита и поставил в конец ряда. Карандашные цвета выглядели неряшливо и неказисто в сравнении с красками, и, разумеется, рисунок был меньше остальных, но я все равно думал, что в нем что-то есть.

Мелькнула мысль добавить рисунок человека в красном, но делать этого я не стал. Не знаю почему. Может, потому, что от него у меня самого по коже бежали мурашки. Зато я выставил «Здрасьте» – карандашный рисунок танкера.

Уайрман прибыл в ярко-синем гольф-каре, разрисованном желтым в модном стиле «пинстрайпинг»[78]. Звонить ему не пришлось. Я встретил его у двери.

– Очень уж ты зажатый, мучачо. – Уайрман улыбнулся. – Расслабься. Я не доктор, и тут не врачебный кабинет.

– Ничего не могу с собой поделать. Если бы шла приемка нового дома, и ты был строительным инспектором, я бы, возможно, и расслабился, а так…

– Но ты говоришь о прошлой жизни, – указал Уайрман. – А это – твоя новая, в которой ты еще не сносил ни одной пары туфель.

– Я говорю о значимости события.

– Ты чертовски прав. Если уж разговор зашел о твоем прошлом, ты позвонил жене насчет того дела, которое мы обсуждали?

– Да. Хочешь получить подробный отчет?

– Нет. Хочу только знать, остался ли ты доволен разговором?

– После того как я пришел в себя в больнице, ни один разговор с Пэм удовольствия мне не доставил. Но я практически уверен, что она поговорит с Томом.

– Тогда считаем вопрос закрытым, свин. «Бейб», тысяча девятьсот девяносто пятый год. – Он уже переступил порог и с интересом оглядывался. – Мне нравится, как ты тут все устроил.

Я расхохотался. На самом деле я даже не убрал с телевизора табличку с требованием не курить.

– Джек по моей просьбе поставил наверху «беговую дорожку», и это единственная новая вещь, не считая мольберта. Как я понимаю, ты бывал здесь раньше?

Он загадочно улыбнулся.

– Мы все бывали здесь раньше, амиго… и это покруче профессионального футбола. Питер Страуб, год тысяча девятьсот восемьдесят пятый.

– Я тебя не понимаю.

– Я работаю у мисс Истлейк уже шестнадцать месяцев. Мы все время живем здесь, если не считать короткой и доставившей массу неудобств поездки в Сент-Пит, когда Флорида-Кис эвакуировали при подходе урагана «Фрэнк». В любом случае последние люди, которые арендовали «Салмон-Пойнт»… извини меня, «Розовую громаду», прожили две недели из восьми, на которые сняли дом, и отбыли. То ли дом им не понравился, то ли они не понравились дому. Уайрман вскинул руки над головой, словно призрак, и устрашающе запрыгал по светло-синему ковру гостиной. Эффект подпортила его рубашка с рисунком из тропических птиц и цветов. – После этого, что бы ни бродило по «Розовой громаде»… бродило в одиночестве!

– Ширли Джексон[79], – вставил я. – Год уж не знаю какой.

– Точно. В любом случае ты понимаешь, что доказывал или пытался доказать Уайрман. «Розовая громада» ТОГДА! – Он описал руками широкие круги, как бы захватывая всю виллу. – Обставлена в популярном флоридском стиле, известном как Первоклассный дом-в-аренду двадцать первого века! «Розовая громада» ТЕПЕРЬ обставлена как Первоклассный дом-в-аренду двадцать первого века плюс тренажер «беговая дорожка» корпорации «Сайбекс» наверху и… – Он сощурился. – На диване во «флоридской комнате» сидит кукла а-ля Люсиль Болл?

– Это Реба, воздействующая на злость кукла. Ее мне дал мой друг-психолог, Крамер. – Что-то тут было не так. Начала безумно зудеть правая рука. В десятитысячный раз я попытался ее почесать, но ткнулся пальцами левой во все еще заживающие ребра. – Подожди… – Я посмотрел на Ребу, которая смотрела на Залив. «Я могу это сделать, – подумал я. – Это похоже на место, куда ты кладешь деньги, если хочешь спрятать их от государства».

Уайрман терпеливо ждал.

Рука чесалась. Та, которую отрезали. Та, которая иногда хотела рисовать. Я подумал, что хочу нарисовать Уайрмана. Уайрмана и вазу с фруктами. Уайрмана и пистолет.

«Хватит думать не пойми о чем», – подумал я.

«Я могу это сделать», – подумал я.

«Ты прячешь деньги от государства в офшорных банках, – подумал я. – Нассау. Багамские острова. Большой Кайман. И, бинго, вот оно».

– Кеймен, – поправился я. – Его фамилия – Кеймен. Кеймен дал мне Ребу. Ксандер Кеймен.

– Что ж, раз с этим мы разобрались, давай взглянем на произведения искусства, – предложил Уайрман.

– Если их можно так назвать. – И я повел его к лестнице, хромая и опираясь на костыль. Уже начал подниматься, когда остановился как вкопанный. – Уайрман, – обратился я к нему, не оглядываясь, – как ты узнал, что «беговая дорожка» произведена «Сайбекс»?

Ответ услышал после короткой паузы:

– Это единственный бренд, который я знаю. Будешь подниматься сам или тебе нужно дать пинка?

«Звучит неплохо, но насквозь фальшиво, – подумал я, вновь двинувшись вверх по лестнице. – Думаю, ты лжешь, и знаешь что? Я думаю, ты знаешь, что я знаю».

iii

Свои работы я расставил вдоль северной стены «Розовой малышки», так что послеполуденное солнце в достаточной мере освещало картины. Глядя на них из-за спины Уайрмана, который медленно шел вдоль ряда, иногда останавливался, а то и возвращался назад, чтобы взглянуть на пару полотен второй раз, я думал, что света они получают даже больше, чем того заслуживают. Илзе и Джек хвалили их, но одна приходилась мне дочерью, а второй – наемным работником.

Добравшись до карандашного рисунка танкера в конце ряда, Уайрман присел на корточки и смотрел на рисунок секунд тридцать. Руки лежали на бедрах, кисти свисали между ног.

– Что… – начал я.

– Ш-ш-ш, – оборвал меня он, и мне пришлось выдержать еще тридцать секунд молчания.

Наконец он встал. Колени хрустнули. Когда повернулся ко мне, его глаза показались мне очень большими, а левый – воспаленным. Вода (не слеза) бежала из внутреннего уголка. Он вытащил носовой платок из заднего кармана джинсов и вытер ее автоматическим движением человека, который проделывает то же самое по десять раз на дню, а то и чаще.

– Святой Боже. – Он отошел к окну, на ходу засовывая платок в карман.

– Святой Боже – что? – спросил я. – Что, Святой Боже?

Он смотрел на Залив.

– Ты не знаешь, как они хороши, да? Я хочу сказать, ты действительно не знаешь.

– Они хороши? – Никогда я не чувствовал такой неуверенности в себе. – Ты серьезно?

– Ты расставил их в хронологическом порядке? – спросил он, по-прежнему глядя на Залив. Веселый, сыплющий шутками и остротами Уайрман «вышел погулять». У меня возникло ощущение, что я слушал Уайрмана, который имел дело с присяжными… при условии, что он был адвокатом по уголовным делам. – В хронологическом, так? За исключением двух последних. Эти определенно нарисованы намного раньше.

Я рисовал всего пару месяцев и не понимал, можно ли какие-то мои творения определить как «нарисованные намного раньше», но, пробежавшись взглядом по картинам, увидел, что он прав. Я не собирался расставлять их в хронологическом порядке, во всяком случае, сознательно, но именно так и расставил.

– Да, – кивнул я. – От первой до последней.

Уайрман указал на четыре картины, замыкающие ряд, я называл их «закатные композиции». В одной я поставил на горизонт раковину наутилуса, во второй – компакт-диск со словом «Memorex», напечатанным поперек (и с солнцем, светящимся красным сквозь отверстие), в третьей – дохлую чайку, которую нашел на берегу, только я увеличил ее до размеров птеродактиля. На последней был ковер из ракушек под «Розовой громадой», заснятый цифровой камерой. К ракушкам я по какой-то причине счел необходимым добавить розы. Вокруг виллы они не росли, но я получил множество фотографий от моего нового друга Гугла.

– Вот эти последние картины. Их кто-нибудь видел? – спросил Уайрман. – Твоя дочь?

– Нет. Эти четыре я нарисовал после ее отъезда.

– Парнишка, который у тебя работает?

– Нет.

– И, разумеется, ты не показывал дочери сделанный тобой рисунок ее бойфр…

– Господи, нет! Ты шутишь?

– Да, конечно же, не показывал. В нем есть особая сила, при всей очевидной торопливости. Что же касается этих картин… – Уайрман рассмеялся.

Внезапно я понял, что он очень взволнован, и вот тут заволновался сам. Но сохраняя осторожность. «Помни, что он – юрист, – сказал я себе. – Он – не искусствовед».

Наконец-то он отошел от окна. Встал передо мной. Уставился в глаза.

– Послушай. За последний год тебе крепко досталось от этого мира, и я знаю, как серьезно страдает при этом самоуважение. Но только не говори мне, что ты даже не чувствуешь, сколь хороши эти картины.

Я вспомнил, как мы двое приходили в себя после дикого приступа смеха, когда солнце светило сквозь порванный зонт, и полоски света бегали по столу. Уайрман тогда сказал: «Я знаю, через что тебе пришлось пройти». На что я ответил: «Я в этом сильно сомневаюсь». А вот теперь не сомневался. Он знал. За воспоминанием прошедшего дня пришло желание (выразившееся в зуде) запечатлеть Уайрмана на бумаге. В некой комбинации портрета и натюрморта: «Юрист с фруктами и пистолетом».

Он похлопал меня по щеке рукой с тупыми, короткими пальцами.

– Земля вызывает Эдгара. Эдгар, выходите на связь.

– Вас понял, Хьюстон, – услышал я свой голос. – Эдгар на связи.

– Так что скажешь, мучачо? Я прав или неправ? Чувствовал ты или нет, что они хороши, когда писал их?

– Да, – кивнул я. – Чувствовал, что мне все по плечу.

Он кивнул.

– Это простая истина искусства: художник всегда чувствует, если получается что-то хорошее. И зритель тоже, понимающий, заинтересованный зритель, который действительно смотрит…

– Это ты про себя, – кивнул я. – Ты смотрел долго.

Он не улыбнулся.

– Когда картина хороша, и зритель смотрит на нее со всей душой, происходит эмоциональный выброс. Во мне он произошел, Эдгар.

– Хорошо.

– Будь уверен. И когда этот парень из галереи «Скотто» увидит эти картины, думаю, он почувствует то же самое. Более того, я готов поспорить, что почувствует.

– В действительности они ничего особенного собой не представляют. Если на то пошло, перепевы Дали.

Он обнял меня за плечи и повел к лестнице.

– Я не собираюсь проводить какие-то параллели. И мы не будем обсуждать тот факт, что ты, вероятно, нарисовал бойфренда дочери благодаря необъяснимой телепатии отсутствующей конечности. Я бы очень хотел посмотреть на рисунок с теннисными мячами, но чего нет, того нет.

– Может, оно и к лучшему.

– Но ты должен быть очень осторожен, Эдгар. Дьюма-Ки – необычное место… для определенных людей. Этот остров усиливает способности определенных людей. Таких, как ты.

– И ты? – спросил я. Сразу он не ответил, поэтому я указал на его лицо. – У тебя опять слезится глаз.

Уайрман достал платок, вытер уголок глаза.

– Хочешь рассказать, что случилось с тобой? Почему ты не можешь читать? Почему картины привели тебя в столь сильное замешательство?

– Нет, – ответил он. – Не сейчас. И если ты хочешь нарисовать меня, пожалуйста. Вольному воля.

– Сколь глубоко ты можешь проникать в мой мозг, Уайрман?

– Не так, чтобы очень. Ты все понял правильно, мучачо.

– Ты смог бы читать мои мысли вне Дьюма-Ки? Скажем, если бы мы сидели в кофейне в Тампе?

– Что-то уловил бы. – Он улыбнулся. – Особенно проведя здесь больше года, купаясь… ты знаешь, в лучах.

– Ты поедешь со мной? В галерею «Скотто»?

– Амиго, я не пропустил бы этой поездки, даже если бы мне предложили годовой урожай китайского чая.

iv

В тот вечер с Залива дул сильный ветер, и два часа дождь лил как из ведра. Сверкали молнии, волны бились о сваи под домом. «Розовая громада» стонала, но держалась крепко. Я открыл для себя любопытную подробность: когда Залив начинал буйствовать и гнать волны на берег, ракушки замолкали. Вода поднимала их так высоко, что им было не до разговоров.

В зал на втором этаже я вошел в самый разгар феерии грохота и вспышек (чувствуя себя доктором Франкенштейном, оживляющим монстра в башне замка) и нарисовал Уайрмана, обычным черным карандашом. Лишь в самом конце воспользовался красным и оранжевым, для фруктов в вазе. На заднем фоне добавил дверной проем и стоящую в нем, наблюдающую за происходящим Ребу. Наверное, Кеймен сказал бы, что Реба – мой представитель в мире этой картины. Может, si, может, нет. И последнее, что я сделал – засинил ее глупые глаза. На том и закончил. Родился еще один шедевр Фримантла.

Какое-то время я не вставал со стула, глядя на портрет-натюрморт, тогда как раскаты грома, удаляясь, затихали и над Заливом сверкали уже редкие молнии. Уайрман сидел за столом. Сидел, в этом я не сомневался, в самом конце своей прошлой жизни. На столе стояла ваза с фруктами и лежал пистолет, который он держал у себя то ли для стрельбы в тире (тогда на глаза он не жаловался), то ли для самозащиты, то ли для того и для другого. Я нарисовал пистолет, потом заретушировал его, и он стал более зловещим, словно раздулся. В доме, кроме Уайрмана, никого не было. Где-то тикали часы. Где-то гудел холодильник. Воздух загустел от аромата цветов. Этот запах вызывал отвращение. Звуки бесили. Тиканье гремело в ушах, словно рота солдат печатала шаг на плацу. Безжалостно гудел холодильник, замораживая воду в том мире, где более не было ни жены, ни детей. Я знал, что вскоре мужчина за столом закроет глаза, протянет руку и возьмет из вазы фрукт. Если апельсин – пойдет спать. Если яблоко – приложит пистолет к правому виску, нажмет на спусковой крючок и проветрит мозги.

Рука легла на яблоко.

v

Наутро Джек приехал во взятом напрокат мини-вэне и привез мягкую материю, чтобы завернуть мои холсты и не повредить их при транспортировке. Я сказал ему, что познакомился с мужчиной из большого дома на берегу, и он собирается поехать с нами.

– Нет проблем, – весело ответил Джек, поднимаясь по лестнице наверх и таща за собой тележку. – Места всем… Ух ты! – Он остановился на верхней ступеньке.

– Что такое?

– Это новые? Наверняка.

– Да. – Наннуцци из «Скотто» попросил показать ему не больше десяти картин, вот я и отобрал восемь, в том числе и те четыре, которые восхитили Уайрмана. – И что ты думаешь?

– Мужик, они потрясающие!

У меня не было оснований сомневаться в его искренности. Никогда раньше он не называл меня «мужик». Я поднялся еще на пару ступенек и ткнул наконечником костыля в его обтянутый джинсами зад.

– Подвинься.

Он отступил в сторону, потянув за собой тележку, и я смог пройти в «Розовую малышку». Джек все смотрел на картины.

– Джек, этот парень в «Скотто» действительно специалист? Ты уверен?

– Мама говорит, что да, и мне этого достаточно. – Из чего следовало: раз достаточно ему, хватит и мне. Я полагал, что это справедливо. – Она ничего не сказала мне о двух других владельцах галереи – думаю, их еще двое, – но она говорит, что мистер Наннуцци знает свое дело.

Джек позвонил в галерею, чтобы оказать мне услугу. Меня это тронуло.

– А если ему не понравятся эти картины, – закончил Джек, – тогда он – дятел.

– Ты так думаешь?

Он кивнул.

Снизу донесся голос Уайрмана.

– Тут-тук! Я готов отправиться на экскурсию. Планы не изменились? У кого бейдж с моей фамилией? Брать с собой ленч?

vi

Я представлял себе лысого худого профессионала со сверкающими карими глазами (эдакую итальянскую версию актера Бена Кингсли), но Дарио Наннуцци оказался вежливым толстячком сорока с небольшим лет, без малейшего намека на лысину. Я, правда, сосредоточил все внимание на его глазах. Они ничего не упускали. И я заметил, как однажды они раскрылись шире (чуть-чуть, но точно раскрылись), когда Уайрман развернул последнюю написанную мной картину «Розы, растущие из ракушек». Картины расставили вдоль дальней стены галереи, в которой на тот момент экспонировались фотографии Стефани Шачат и картины маслом Уильяма Берры. Я подумал, что такого уровня мастерства мне не достичь и за сто лет.

Хотя не следовало забывать про раскрывшиеся чуть шире глаза мистера Наннуцци.

Он прошелся вдоль выставленных в ряд картин, от первой до последней. Потом прошелся вновь. Я понятия не имел, хорошо это или плохо. К своему стыду, признаюсь, что до этого дня никогда не бывал в художественной галерее. Повернулся к Уайрману, чтобы спросить, что он думает по этому поводу, но Уайрман отошел в сторону, о чем-то тихонько разговаривал с Джеком, и оба наблюдали за Наннуцци, разглядывающим мои картины.

Как я понял, разглядывал не только он. Конец января – горячая пора для художественных салонов западного побережья Флориды, и в достаточно просторной галерее «Скотто» околачивалось с дюжину зевак (Наннуцци позже найдет им куда более достойное определение – «потенциальные постоянные покупатели»). Они разглядывали георгины Шачат, великолепные, но знакомые всем туристам европейские виды Уильяма Берры и несколько причудливых радостно-взволнованных скульптур, которые я упустил из виду, разворачивая собственные творения. Их автором был Давид Герштейн.

Поначалу я подумал, что именно скульптуры (джазовые музыканты, веселящиеся пловцы, сценки городской жизни) привлекают внимание заглянувших в галерею людей. Действительно, некоторые смотрели на них, но большинство не удостоило и взглядом. Потому что все разглядывали мои картины.

Мужчина, как говорят флоридцы, с мичиганским загаром (под этим подразумевается или молочно-белая кожа, или обожжено-красная, как у вареного рака), похлопал меня по плечу свободной рукой. Пальцы второй руки переплелись с пальцами жены.

– Вы знаете, кто их нарисовал? – спросил он.

– Я, – сорвалось с моих губ, и я почувствовал, что краснею. Будто признался в том, что последнюю неделю или даже чуть дольше скачивал фотографии Линдсей Лохан[80].

– Здорово у вас получается, – тепло похвалила меня женщина. – Вы собираетесь выставляться?

Теперь они все смотрели на меня. Как могут смотреть на только что доставленную рыбу фугу, чтобы понять, подойдет ли она для sushi du jour[81].

– Не знаю, собираюсь ли я проставляться. Выставляться. – Я почувствовал, что прилившей к лицу крови прибавилось. Крови стыда, что было плохо. Злой крови – еще хуже. Если бы злость выплеснулась, то злился бы я на себя, но другие люди этого знать не могли.

Я открыл рот, чтобы разразиться тирадой, закрыл. «Говорить нужно медленно», – подумал я, сожалея, что со мной нет Ребы. Эти люди восприняли бы художника с куклой как норму. В конце концов, они пережили все выходки Энди Уорхола.

«Говорить нужно медленно. Я могу это сделать».

– Я хочу сказать, что пишу картины недавно, поэтому не знаю, в чем состоит процедура.

«Прекрати обманывать себя, Эдгар. Ты знаешь, что их интересует. Не картины, а пустой рукав. Ты для них – Однорукий художник. Так чего бы тебе не прекратить треп и не послать их куда подальше?»

Нелепое умозаключение, само собой, но…

Но теперь уже все посетители галереи стояли вокруг. Те, кто ранее разглядывал цветы мисс Шачат, подтянулись из чистого любопытства. Мне такое было знакомо. Я на доброй сотне стройплощадок видел, как люди собираются, чтобы подглядывать в дырки в дощатых заботах.

– Я скажу вам, в чем состоит процедура, – заговорил другой мужчина с мичиганским загаром. С большим животом, синими прожилками на носу, выдающими пристрастие к джину, и в яркой рубашке чуть ли не до колен. Белые туфли цветом не отличались от идеально причесанных седых волос. – Она простая. Включает в себя два этапа. Этап первый – вы говорите мне, сколько хотите получить вот за эту картину. – Он указал на «Закат с чайкой». – Этап второй – я выписываю чек.

Маленькая толпа рассмеялась. Дарио Наннуцци – нет. Он подозвал меня.

– Извините, – сказал я седовласому.

– Ставка только что возросла, – заметил кто-то, обращаясь к нему же, и снова все засмеялись. Седовласый тоже, но так-то невесело.

Мне казалось, что все это происходит во сне.

Наннуцци улыбнулся мне, потом повернулся к посетителям, которые все еще смотрели на мои картины.

– Дамы и господа. Мистер Фримантл приехал сюда не для того, чтобы что-нибудь продать. Он хочет услышать мнение специалиста о своем творчестве. Пожалуйста, уважайте конфиденциальность наших отношений и позвольте мне выполнить мои профессиональные обязанности. – «И что бы это значило?» – ошеломленно подумал я. – Позвольте предложить вам продолжить осмотр выставленных работ, а мы ненадолго вас покинем. Мисс Окойн, мистер Брукс и мистер Кастельяно с радостью ответят на все ваши вопросы.

– Мое мнение – ты должен заключить договор с этим человеком, – сказала строгого вида женщина с седеющими волосами, забранными в пучок на затылке, и остатками былой красоты на лице. Ее слова вызвали аплодисменты. Ощущение, что все это – сон, усилилось.

Утонченный, прямо-таки прозрачный молодой человек выплыл из двери, ведущей в служебные помещения. Вероятно, его вызвал Наннуцци, но будь я проклят, если знал как. Они коротко переговорили, и молодой человек достал из кармана рулон наклеек. Каждая – овальная, с тремя вытесненными серебром буквами «НДП» – не для продажи. Наннуцци оторвал одну наклейку, нагнулся над первой картиной, потом замялся и с упреком посмотрел на меня.

– Вы их не законсервировали.

– Э… пожалуй, что нет. – Я вновь покраснел. – Я не… не знаю, как это делается.

– Дарио, ты имеешь дело с настоящим американским примитивистом, – вновь подала голос строгого вида женщина. – Если он рисует дольше трех лет, я угощу тебя обедом в «Зории» и выставлю бутылку вина. – Она повернула увядшее, но все еще красивое лицо ко мне.

– Когда тебе будет, о чем писать, Мэри, если будет, я сам тебе позвоню, – пообещал Наннуцци.

– Это в твоих интересах, – кивнула она. – И я даже не спрашиваю, как его зовут… видишь, какая я хорошая девочка? – Она помахала мне рукой и проскользнула сквозь небольшую толпу, направившись к выходу.

– А чего тут спрашивать, – пробурчал Джек и, разумеется, был прав. Я расписался в нижнем левом углу каждой из картин, четко и аккуратно, как подписывал накладные, бланки заказов и контракты в другой жизни: Эдгар Фримантл.

vii

Наннуцци принялся приклеивать наклейки в правом верхнем углу картин, том самом месте, где обычно маркируют папки с документами. Потом повел меня и Уайрмана в свой кабинет. Он пригласил и Джека, но тот предпочел остаться при картинах.

В кабинете Наннуцци предложил нам кофе, от которого мы отказались, и воду, на которую мы согласились. С первым глотком я отправил в желудок и пару таблеток тайленола.

– Кто эта женщина? – спросил Уайрман.

– Мэри Айр. Заметная фигура на художественной сцене Солнечного берега. Издает независимую и агрессивную арт-газету, которая называется «Бульвар». Обычно она выходит раз в месяц, а во время туристического сезона – раз в две недели. Живет в Тампе… в гробу, как утверждают злые языки. Ее страсть – новые местные художники.

– Она показалась мне очень наблюдательной, – вставил Уайрман.

– Мэри – молодец. Она помогла очень многим художникам, и, похоже, была здесь всегда. Отсюда и ее значимость для города, в котором мы живем за счет по большей части приезжих.

– Понятно, – кивнул Уайрман. Я порадовался, что хоть один из нас что-то понимает. – Она – пропагандист.

– И даже больше, – указал Наннуцци. – Она – эксперт. И мы стараемся во всем ее ублажать. Если, конечно, можем.

Уайрман кивнул.

– На западном берегу Флориды художественные галереи пользуются популярностью. Мэри Айр это понимает и содействует их процветанию. И если какая-нибудь удачливая галерея откроет для себя, что они могут продавать портреты Элвиса, выполненные макаронами на бархате, за десять тысяч долларов каждый, Мэри…

– Она вышвырнет их в воду, – прервал его Наннуцци. – В отличие от того, что говорят снобы от искусства (их обычно можно узнать по черной одежде и крошечным мобильникам), мы не продажны.

– Облегчили душу? – спросил Уайрман без тени улыбки.

– Почти. Я лишь хочу сказать, что Мэри понимает нашу ситуацию. Мы продаем хороший товар, а большинство из нас – иногда просто отличный. Мы делаем все, что в наших силах, чтобы находить и продвигать новых художников, но некоторые наши покупатели слишком богаты, себе во вред. Я говорю о таких, как мистер Костенца, который вечно размахивает чековой книжкой, и дамах, которые приходят сюда с собачками, выкрашенными под цвет их последнего пальто, – и зубы Наннуцци обнажились в улыбке, которую (на это я мог поспорить) видели его считанные богатые клиенты.

Я слушал как зачарованный. Это был другой мир.

– Мэри рецензирует каждую выставку, на которую ей удается попасть. А попадает она на большинство, и, поверьте мне, хвалебные у нее не все рецензии.

– Но большая часть? – спросил Уайрман.

– Конечно, потому что большинство выставок высокого уровня. Она скажет вам, что лишь малая доля того, что она видит – великое, потому что для регионов, где бывает много туристов, такое не характерно, но хорошего здесь хватает. Картины, которые человек может повесить дома, указать на них со словами: «Я это купил», – и потом не испытывать ни тени смущения.

Я подумал, что Наннуцци только что дал идеальное определение посредственности (видел, как этот принцип ложится в основу сотен архитектурных проектов), но вновь промолчал.

– Мэри разделяет наш интерес к новым художникам. Возможно, и вам пойдет на пользу, мистер Фримантл, если вы посидите, поговорите с ней, до того, как выставите свои работы на продажу.

– Ты бы хотел, чтобы тебе организовали такую выставку-продажу в «Скотто»? – спросил меня Уайрман.

Губы у меня пересохли. Я попытался смочить их языком, но пересох и язык. Поэтому я глотнул воды, а уж потом ответил:

– Не ставишь ли ты бумагу впереди площади? – Я замолчал. Дал себе время. Еще глотнул воды. – Извините. Телегу впереди лошади. Я же приехал, чтобы узнать ваше мнение, синьор Наннуцци. Вы эксперт.

Он вытащил пальцы из-под жилетки, наклонился вперед. Скрипнуло кресло – по мне, очень уж громко для маленькой комнаты. Но он улыбнулся, и тепло. При этом глаза его вспыхнули, и устоять перед ними не было никакой возможности. Я понял, почему он добивается успеха, продавая картины, но не думаю, что в тот момент он что-то хотел продать. Наннуцци перегнулся через стол и взял мою руку – ту, которой я рисовал, единственную, оставшуюся у меня.

– Мистер Фримантл, вы оказываете мне честь, но мой отец, Августино, – он синьор нашей семьи. С меня довольно и мистера. Что же касается ваших картин, то они хороши. Учитывая период времени, в течение которого вы занимаетесь живописью, они действительно очень хороши. Может, лучше, чем хороши.

– А почему они хороши? – спросил я. – Если они хороши, что делает их таковыми?

– Правдивость, – ответил он. – Она сверкает в каждом мазке.

– Но большинство картин – закаты! А то, что я добавлял… – Я поднял руку. Опустил. – Это всего лишь подручные средства.

Наннуцци рассмеялся.

– С чего вы это взяли? Почерпнули из раздела культуры «Нью-Йорк таймс»? Или наслушались Билли О’Райли[82]? Или сработали оба источника информации? – Он указал на потолок. – Лампа? Подручное средство. – Указал на свою грудь. – Кардиостимулятор? Подручное средство. – Он вскинул руки. Счастливчик, мог вскинуть обе руки. – Выбросьте из головы эти слова, мистер Фримантл. Искусство должно стать обиталищем надежды, а не сомнений. И ваши сомнения рождены неопытностью, а этого не нужно стыдиться. Послушайте меня. Вы послушаете?

– Конечно, – кивнул я. – Для этого и приехал.

– Когда я говорю – правдивость, я подразумеваю – красота.

– Джон Китс, – вставил Уайрман. – «Ода греческой вазе». «В прекрасном – правда, в правде – красота, Земным одно лишь это надо знать». Давненько сказано, но ничуть не устарело.

Наннуцци не обратил внимания на его слова. Наклонившись над столом, он смотрел на меня.

– Для меня, мистер Фримантл…

– Эдгар.

– Для меня, Эдгар, в этом и смысл искусства, и единственный способ его оценки.

Он улыбнулся – чуть виновато, как мне показалось.

– Видите ли, я не хочу много думать об искусстве. Не хочу его критиковать. Не хочу посещать симпозиумы, слушать выступления, обсуждать их на коктейль-пати… хотя иногда мне приходится все это делать. Такая работа. А чего я хочу, так это схватиться за сердце и пасть ниц, увидев настоящую красоту.

Уайрман расхохотался и тоже вскинул обе руки.

– Именно так! Я не знаю, успел ли тот парень упасть, схватившись за сердце, но вот за чековую книжку он точно схватился.

– Я думаю, душой он упал, – ответил Наннуцци. – Думаю, они все упали.

– Если на то пошло, я тоже так думаю, – кивнул Уайрман. Он больше не улыбался.

Наннуцци по-прежнему смотрел на меня.

– Не говорите о подручных средствах. То, к чему вы стремитесь в этих картинах, совершенно очевидно: вы ищете способ по-новому взглянуть на самое популярное и банальное зрелище Флориды – тропический закат. Вы пытались по-своему обойти клише.

– Да, где-то вы правы. Вот я и копировал Дали…

Наннуцци замахал рукой.

– Ваши картины не имеют ничего общего с Дали. И я не собираюсь обсуждать с вами направления живописи, Эдгар, или использовать слова, оканчивающиеся на «изм». Вы не принадлежите ни к одной школе живописи, потому что просто не знаете об их существовании.

– Я разбираюсь в строительстве домов.

– Тогда почему вы не рисуете дома?

Я покачал головой. Мог бы сказать ему, что такая мысль никогда не приходила в голову, но в моих словах было бы больше правды, если б я сказал, что моя отсутствующая рука как-то до этого не додумалась.

– Мэри права. Вы американский примитивист. В этом нет ничего зазорного. Бабушка Мозес была американским примитивистом. И Джексон Поллок[83]. Речь о том, Эдгар, что вы талантливы.

Я открыл рот. Закрыл. Просто не знал, что сказать. На помощь пришел Уайрман.

– Поблагодари человека, Эдгар.

– Спасибо вам.

– Не за что. И если вы захотите выставляться, Эдгар, пожалуйста, в первую очередь загляните в «Скотто». Я предложу вам лучшие условия на всей Пальм-авеню. Обещаю.

– Вы шутите? Конечно, я первым делом приду к вам.

– И, разумеется, я изучу контракт. – Уайрман ослепительно улыбнулся.

Наннуцци ответил тем же.

– Я буду этому только рад. Но вы обнаружите, что изучать будет особо нечего. Наш стандартный контракт с новичком занимает полторы страницы.

– Мистер Наннуцци, – сказал я. – Просто не знаю, как мне вас благодарить.

– Вы уже отблагодарили. Я сжал сердце, то, что от него еще осталось, и пал ниц. И еще один момент, пока вы не ушли. – Он нашел на столе блокнот, что-то написал, вырвал листок, протянул мне, как врач протягивает пациенту рецепт. Написал одно слово большими, наклонными буквами, и даже выглядело оно, как слово на рецепте: ЛИКВИН.

– Что такое ликвин? – спросил я.

– Консервант. Предлагаю вам наносить его бумажным полотенцем на все законченные работы. Оставьте сохнуть на двадцать четыре часа. Потом нанесите второй слой. И ваши закаты останутся яркими и чистыми на века. – Он смотрел на меня так серьезно, что я почувствовал, как желудок ползет вверх. – Я не знаю, заслуживают ли они такой долгой жизни, но, может, и заслуживают. Кто знает? Может, и заслуживают.

viii

Мы пообедали в «Зории», ресторане, о котором упомянула Мэри Айр, и я позволил Уайрману до обеда угостить меня бурбоном. Впервые после несчастного случая я выпил крепкий напиток, и он так странно на меня подействовал. Все вокруг стало ярче – и свет, и цвета. Заострились все углы – дверей, окон, даже согнутые локти проходящих официантов, и эти острия, казалось, могли рвать воздух и впускать более темную, густую атмосферу, плотностью не отличимую от сиропа. Рыба-меч, которую я заказал, таяла на языке, зеленые фасолины хрустели на зубах, крем-брюле так насыщало, что доесть его не представлялось возможным (но не представлялось возможным и оставлять недоеденной такую вкуснятину). Разговор шел веселый. Мы то и дело смеялись. Но все-таки мне хотелось, чтобы трапеза закончилась. Голова по-прежнему болела, правда, пульсирующая боль сместилась к затылку. Отвлекали автомобили, которые катили по Главной улице бампер к бамперу. Каждый гудок звучал злобно и угрожающе. Я хотел вернуться на Дьюму. Мне недоставало темноты Залива и спокойного разговора ракушек подо мной. Хотелось лечь в кровать. Я – на одной подушке, Реба – на другой.

И к тому времени, когда официант подошел, чтобы спросить, не хотим ли мы еще кофе, Джек практически в одиночку поддерживал разговор. Состояние гипервосприятия, в котором я пребывал, позволяло увидеть, что не только мне требуется смена обстановки. С учетом царящего в ресторане полумрака и исходного темно-бронзового цвета лица Уайрмана я не мог сказать, какую часть загара он потерял, но вроде бы немалую. И его левый глаз вновь начал слезиться.

– Только чек, – ответил официанту Уайрман, потом сподобился на улыбку. – Извините, что прерываю праздник, но я хочу вернуться к моей даме. Если вы не возражаете.

– Я только за, – ответил Джек. – Поесть забесплатно, да еще приехать домой к выпуску спортивных новостей? От такого не отказываются.

Мы с Уайрманом ждали у ворот гаража, куда Джек пошел за арендованным мини-вэном. Света на улице было побольше, но цвет лица моего нового друга мне по-прежнему совершенно не нравился. В отсвете ярких ламп гаража кожа выглядела чуть ли не желтой. Я даже спросил, как он себя чувствует.

– Уайрман прекрасно себя чувствует. У мисс Истлейк выдалась череда тяжелых, беспокойных ночей. Она звала сестер, звала отца, просила принести ей все, что только можно, за исключением разве что манны небесной. Как-то это связано с полнолунием. Логики в этом нет, но тем не менее. Зов луны слышен на определенной длине волны, и на нее может настроиться только поврежденный мозг. Но теперь луна входит в другую фазу, и мисс Элизабет снова будет спать. То есть буду спать и я. Надеюсь.

– Хорошо.

– На твоем месте, Эдгар, я не отвечал бы сразу на предложение галереи. Подумал бы, и не один день. И продолжай рисовать. Ты, конечно, трудишься как пчелка, но я сомневаюсь, что тебе хватит картин для…

Позади Уайрмана возвышалась облицованная плиткой колонна. Он привалился к ней спиной. Я не сомневаюсь, что он упал бы, не окажись там колонны. Эффект бурбона уже выветривался, но гипервосприятия еще хватало, чтобы увидеть, что произошло с его глазами, когда он потерял равновесие. Правый посмотрел вниз, словно хотел проверить, на месте ли туфли, а левый, налитый кровью и слезящийся, закатился вверх, и от радужки осталась только маленькая дуга. Я успел подумать, что вижу невозможное, глаза не могли двигаться в диаметрально противоположных направлениях. Но, наверное, такое утверждение справедливо лишь для здоровых людей. Потом Уайрман начал заваливаться в сторону.

Я его схватил.

– Уайрман? Уайрман!

Он тряхнул головой. Посмотрел на меня. Обоими глазами, как и положено. Левый, налитый кровью, блестел влагой, но более ничем не отличался от правого. Уайрман достал носовой платок и вытер щеку. Рассмеялся.

– Я слышал, что скучным разговором можно загнать человека в сон, но не думал, что такое может случиться со мной. Это нелепо.

– Ты не засыпал. Ты… я не знаю, что с тобой случилось.

– Не мели чепухи.

– И с глазами твоими что-то произошло.

– Им просто захотелось спать, мучачо.

И он одарил меня фирменным взглядом Уайрмана: голова, чуть склоненная набок, брови вскинуты, уголки губ приподняты в подобие улыбки. Но я подумал, что он точно знал, о чем я говорил.

– Я должен повидаться с врачом. Пройти диспансеризацию, – сказал я. – Сделать МРТ головного мозга. Я обещал моему другу Кеймену. Как насчет того, чтобы отправиться к врачу вдвоем?

Уайрман, который все еще стоял, привалившись к колонне, выпрямился.

– А вот и Джек с мини-вэном. Это хорошо. Прибавь шагу, Эдгар, отбывает последний автобус на Дьюма-Ки.

ix

Все повторилось на обратном пути, только куда сильнее. Джек ничего не заметил, потому что не отрывал глаз от Кейси-Ки-роуд, и я практически уверен, что у Уайрмана не осталось об этом никаких воспоминаний. По моей просьбе мы возвращались не по Тамайами-Трайл, вечно забитой транспортом Главной улице западного побережья Флориды, а по более узкой и извилистой дороге. Я сказал, что хочу посмотреть, как луна отражается на воде.

– Обретаешь свойственную художникам эксцентричность, мучачо, – прокомментировал мою просьбу Уайрман, который улегся на заднем сиденье, задрав ноги. Ремень безопасности он проигнорировал. – Еще немного, и ты уже будешь носить беррет, – так и сказал, удвоив букву «эр».

– А не пойти ли тебе на хер, Уайрман, – отозвался я.

– Я трахался на востоке и трахался на западе, – в голосе Уайрмана слышались сентиментальные нотки, – но, если уж речь зашла о траханье, лучше твоей мамочки никого нет. – И замолчал.

Я наблюдал, как луна плывет по черной воде справа от меня. Зрелище это гипнотизировало. Я задался вопросом, а можно ли нарисовать все именно так, как я видел из мини-вэна: луна в движении, серебряная пуля под самой поверхностью воды.

Я думал об этом (может, даже начал проваливаться в дрему), когда боковым зрением уловил какое-то движение повыше луны на воде. Отражение Уайрмана. В первый момент у меня возникла безумная мысль: Уайрман онанирует на заднем сиденье, потому что его колени сдвигались и раздвигались, зад поднимался и опускался. Я бросил короткий взгляд на Джека, но того полностью увлекла симфония бесконечных поворотов Кейси-Ки-роуд. Кроме того, Уайрман по большей части находился за спинкой кресла Джека, невидимый даже в зеркало заднего вида.

Я повернул голову и через левое плечо посмотрел на Уайрмана. Он не онанировал. Он не спал, и ему ничего не снилось. Уайрман бился в припадке. Возможно, в слабом, но припадке. Сомнений быть не могло. В первые десять лет существования «Фримантл компани» у меня работал чертежник-эпилептик, и я узнавал припадок, если видел его. Корпус Уайрмана поднимался и опускался на четыре или пять дюймов, ягодицы сжимались и разжимались. Руки тряслись на животе. Он чмокал губами, словно ел что-то очень вкусное. И с глазами произошло то же самое, что и у гаража. При свете звезд было видно, что один смотрит вниз, другой закатился вверх. Жуткое, не поддающееся описанию зрелище. Слюна бежала из левого уголка рта, слезы – из налитого кровью левого глаза.

Припадок продолжался секунд двадцать. Потом прекратился. Уайрман моргнул, его глаза вернулись на положенные места. Минуту или две он лежал не шевелясь. Наконец заметил, что я смотрю на него.

– Я бы убил за стаканчик виски или шоколадный батончик с ореховым маслом, но, боюсь, о выпивке не может быть и речи?

– Похоже на то, если ты хочешь услышать ее ночной звонок. – Я надеялся, что в моем голосе не слышно тревоги.

– Впереди мост на Дьюма-Ки, – объявил Джек. – Вы почти дома.

Уайрман сел и потянулся.

– Потрясающий выдался денек, но я не буду сожалеть, увидев свою кровать. Должно быть, это и есть старость, да?

x

Хотя правая нога затекла, я нашел в себе силы вылезти из мини-вэна, и стоял рядом с Уайрманом, когда он открыл дверцу маленького железного ящика у ворот, в котором находился пульт кодового звонка.

– Спасибо, что съездил со мной, Уайрман.

– Конечно, – ответил он. – Но, если ты поблагодаришь меня еще раз, мучачо, я врежу тебе по зубам. Извини, но именно так и будет.

– Все понял, – кивнул я. – Спасибо, что предупредил.

Он рассмеялся и хлопнул меня по плечу.

– Ты мне нравишься, Эдгар. У тебя есть вкус, у тебя есть интеллект, у тебя есть губы, чтобы целовать мне зад.

– Прекрасно. Я сейчас разрыдаюсь. Послушай, Уайрман…

Я мог бы сказать о припадке. Уже собрался, но все-таки передумал. Не знал, правильное это решение или нет, но помнил, что его могла ждать долгая бессонная ночь с Элизабет Истлейк. Опять же боль окопалась у меня в затылке. Поэтому я ограничился вопросом, согласен ли он превратить намеченную мной встречу с врачом в двойное свидание.

– Я об этом подумаю, – ответил Уайрман. – И дам тебе знать.

– Только долго не тяни, потому что…

Он поднял руку, прерывая меня, и на этот раз улыбки на его лице не появилось.

– Достаточно, Эдгар. Для одного вечера достаточно. Хорошо?

– Согласен, – кивнул я. Проводил его взглядом и вернулся к мини-вэну.

Джек прибавил звука. Из радиоприемника звучал «Отступник». Юноша протянул руку, чтобы убрать громкость, но я его остановил.

– Нет, не нужно. Пусть поют.

– Правда? – Джек развернул мини-вэн и поехал к моей вилле. – Отличная группа. Вы их раньше слышали?

– Джек, это же «Styx». Деннис Деянг? Томми Шоу? Где ты провел всю жизнь? В пещере?

Джек виновато улыбнулся.

– Я предпочитаю кантри, и вообще мне нравится более старая музыка. По правде говоря, я поклонник «Крысиной стаи»[84].

Сама мысль, что Джек Кантори слушает Дино и Фрэнка, заставила меня задаться вопросом (и не первый раз за этот день), а происходит ли все это наяву? Задался я и другим вопросом: как мне удалось вспомнить, что Деннис Деянг и Томми Шоу играли в «Стикс» (и что именно Шоу написал песню, которая сейчас гремела в динамиках мини-вэна), если иногда я не мог вспомнить имя моей бывшей жены?

xi

На автоответчике, который стоял в гостиной рядом с телефонным аппаратом, мигали обе лампочки: одна сигнализировала, что получено сообщение, вторая предупреждала, что записывающая лента полностью заполнена. Но в окошечке «ПОЛУЧЕННЫЕ СООБЩЕНИЯ» светилась цифра «1». На эту цифру я смотрел с предчувствием беды, тогда как боль с затылка начала перемещаться ко лбу. Я знал только двух человек, которые могли оставить такое длинное, на всю кассету, сообщение – Пэм и Илзе, – и в обоих случаях не рассчитывал услышать хорошие новости, нажав на клавишу «ПРОСЛУШАТЬ СООБЩЕНИЕ». Для того чтобы сказать: «Все в порядке. Позвони, когда будет возможность», не требовалось пятиминутного времени записи.

«Оставлю до завтра», – подумал я, а потом трусливый голос, которого ранее вроде бы и не существовало в моей голове (может, он только что появился), внес более радикальное предложение: стереть сообщение, не прослушивая его.

– И это правильно, – согласился я. – А если отправлявшая сообщение позвонит, я всегда смогу сказать ей, что бродячий пес сожрал мой автоответчик.

Я нажал на клавишу «ПРОСЛУШАТЬ». И как часто случается, когда мы точно знаем, чего ожидать, я ошибся в своих предположениях. Из автоответчика донесся хрипловатый, чуть задыхающийся голос Элизабет Истлейк:

– Привет, Эдгар. Есть надежда, что вы плодотворно провели день и наслаждаетесь вечером с Уайрманом точно так же, как я наслаждаюсь вечером с мисс… ладно, забыла ее имя, но женщина она очень приятная. И есть надежда, вы заметили, что я помню ваше имя. Наслаждаюсь одним из своих светлых периодов. Я люблю и ценю их, но они также и нагоняют на меня грусть. Все равно что летишь на планере, и порыв ветра поднял тебя над укутывающим землю туманом. Какое-то время можно все видеть ясно и отчетливо… но при этом знаешь, что ветер стихнет, и планер вновь уйдет в туман. Вы понимаете?

Я понимал, это точно. Сейчас все у меня шло неплохо, но это был мир, в котором я очнулся, мир, где слова не имели смысла, а мысли перемешались, как садовая мебель после урагана. Мир, в котором я пытался общаться, набрасываясь на людей, где из эмоций у меня оставались только страх и ярость. Можно выйти из этого состояния (как сказала бы Элизабет), но потом нельзя отделаться от ощущения, что эта реальность тонка и призрачна. А что за ней? Хаос. Безумие. Истинная правда, а истинная правда – красная.

– Но довольно обо мне, Эдгар. Я позвонила, чтобы задать вопрос. Вы из тех, кто творит ради денег, или верите в искусство ради искусства? Я уверена, что спрашивала вас при встрече, практически уверена, но не могу вспомнить ваш ответ. Я верю, что это искусство ради искусства, или Дьюма вас бы не позвала. Но если вы пробудете здесь достаточно долго…

В голос вкралась озабоченность.

– Эдгар, нет сомнений в том, что вы станете очень хорошим соседом, я это точно знаю, но вы должны принять меры предосторожности. Я думаю, у вас есть дочь, и мне представляется, что она вас навещала. Не так ли? Вроде бы я помню, как она махала мне рукой. Симпатичная блондинка? Я могу путать ее с моей сестрой Ханной (есть у меня такое, я знаю, что есть), но в данном случае я, вероятно, права. Если вы собираетесь здесь задержаться, Эдгар, вы не должны больше приглашать сюда дочь. Ни при каких обстоятельствах. Дьюма-Ки – небезопасное место для дочерей.

Я стоял, глядя на автоответчик. Небезопасное. Раньше она говорила – несчастливое, или по крайней мере я помнил, что говорила. Означали ли эти два слова одно и то же?

– И ваша живопись. Есть еще проблема с вашей живописью. – В голосе слышались извиняющиеся нотки, она уже чуть сильнее задыхалась. – Негоже говорить художнику, что делать, и однако… ох, черт… – И она зашлась в хриплом кашле многолетнего курильщика. – Прямо об этом говорить не любят… может, никто не знает, как говорить об этом прямо… но вы позволите дать вам совет, Эдгар? От того, кто только оценивает, тому, кто творит? Вы мне позволите?

Я ждал. Автоответчик молчал. Я подумал, что, возможно, закончилась пленка. У меня под ногами ракушки тихонько шептались. Словно делились секретами. «Пистолет, фрукт. Фрукт, пистолет». Потом Элизабет заговорила вновь.

– Если люди, которые управляют «Скотто» или «Авенидой», они предложат вам выставить ваши работы, и я настоятельно советую вам сказать «да». И для того, чтобы другие могли ими насладиться, но главное, чтобы как можно быстрее вывезти их с Дьюмы. – Она глубоко вдохнула, словно готовилась завершить какую-то тяжелую работу.

– Не накапливайте их. Вот мой совет, самый благожелательный и без всякой… всякой личной заинтересованности. Накапливать здесь произведения искусства все равно что слишком долго заряжать аккумулятор. Он может взорваться.

Я не знал, правда это или нет, но смысл уловил.

– Я не могу объяснить вам, почему так следует поступить, но так надо. – Она продолжала говорить, а меня вдруг осенило: насчет «не могу объяснить» она лжет. – И, конечно же, если вы верите в искусство ради искусства, само написание картины – это важно, не так ли? – Голос ее стал таким вкрадчивым. – Даже если вам не нужно продавать картины, чтобы заработать на хлеб насущный, разделить плоды своих трудов… показать картины миру… конечно же, художники не относятся к этому с безразличием, не правда ли? Они готовы поделиться?

Откуда я мог знать, что важно для художников? Только в этот день я узнал, что готовую картину нужно покрывать консервантом. Я был… как там меня назвали Наннуцци и Мэри Айр? Американским примитивистом.

Еще одна пауза. А потом:

– Думаю, на этом я закончу. Я сказала все, что хотела. Пожалуйста, подумайте над моими словами, если вы собираетесь остаться здесь, Эдуард. И я с нетерпением жду того дня, когда вы придете и почитаете мне. Я надеюсь, много стихотворений. Для меня это будет праздник. До свидания. Спасибо, что выслушали старуху. – Она помолчала. – Стол течет. Так и должно быть. Я очень сожалею.

Я прождал двадцать секунд, тридцать. И уже решил, что она забыла положить трубку на рычаг, и протянул руку к клавише «СТОП» на автоответчике, когда снова раздался голос Элизабет. Она произнесла только четыре слова, в которых смысла для меня было не больше, чем во фразе о текущем столе, но от этих слов по коже побежали мурашки, а волосы на затылке встали дыбом:

– Мой отец был ныряльщиком.

Каждое слово прозвучало очень отчетливо, а потом раздался щелчок: трубка легла на рычаг.

«Больше сообщений нет, – раздался механический голос. – Лента записи заполнена».

Я постоял, глядя на автоответчик, подумал о том, чтобы стереть запись, потом решил сохранить и дать прослушать Уайрману. Разделся, почистил зубы и лег в кровать. Я лежал в темноте, чувствуя несильную, но гудящую боль в голове, а подо мной ракушки вновь и вновь шептали последнюю фразу Элизабет Истлейк: «Мой отец был ныряльщиком».

Глава 8

Семейный портрет

i

Темп жизни на какое-то время спал. Такое случается. Вода в кастрюле кипит, а потом, когда уже грозит выплеснуться наружу, некая сила (Бог, судьба, может, чистое совпадение) уменьшает огонь под кастрюлей. Однажды я поделился этой мыслью с Уайрманом, так он сказал, что жизнь – это пятничная серия мыльной оперы. Создается иллюзия, что все вот-вот закончится, а в понедельник начинается прежняя тягомотина.

Я думал, он поедет со мной к врачу, и мы выясним, что с ним не так. Я думал, он скажет мне, почему выстрелил себе в голову и как после такого человек может выжить. Ответ, впрочем, напрашивался: «Он становится припадочным, и у него масса проблем с чтением». Может, он даже сказал бы мне, почему его работодательница зациклилась на несовместимости острова и Илзе. И самое главное – я надеялся решить, каким будет следующий шаг в жизни Эдгара Фримантла, Великого американского примитивиста.

Ничего этого на самом деле не произошло, во всяком случае сразу. В жизни, конечно, случаются перемены, и конечные результаты иной раз сравнимы со взрывом, но, как в мыльных операх, так и в реальной жизни, к бомбе тянется длинный-предлинный бикфордов шнур.

Уайрман согласился поехать со мной к врачу и «проверить свою голову», но не раньше марта. В феврале, сказал он, и без того много дел. В следующий уик-энд зимние арендаторы (Уайрман называл их «эти месячные», словно речь о менструальных периодах, а не о людях) начинали въезжать в дома, принадлежащие мисс Истлейк, и первыми собирались прибыть те, кого Уайрман больше всего недолюбливал. Джо и Рита Годфри из Род-Айленда, которых Уайрман (а следовательно, и я) называл Злые собаки. Они приезжали на десять недель каждую зиму и останавливались в ближайшем к гасиенде доме. Знаки, предупреждающие об их ротвейлерах и питбуле, выставлялись перед домом. Мы с Илзе их видели. Злой пес Джо, по словам Уайрмана, когда-то служил в «зеленых беретах», и его тон однозначно указывал, что этим все объясняется.

– Мистер Диризко не выходит из автомобиля, когда привозит им корреспонденцию. – Уайрман говорил о толстом и веселом сотруднике Почтового ведомства США, который обслуживал южную часть Кейси-Ки и целиком наш остров. Мы сидели на козлах для пилки дров перед домом Злых собак за день или два до приезда четы Годфри. Подъездная дорожка из дробленого ракушечника блестела влажной розовизной: Уайрман включил разбрызгиватели. – Он оставляет привезенное на земле у почтового ящика, нажимает на клаксон и катит к «Эль Паласио». И разве я его виню? «Нет, нет, Нанетт»[85].

– Уайрман, насчет врача…

– В марте, мучачо, и еще до ид[86]. Обещаю.

– Ты просто тянешь время.

– Не тяну. У меня только один очень тяжелый месяц в году, и это февраль. В прошлый раз меня застали врасплох, но теперь такого не случится. Не может случиться, потому что в этом году мисс Истлейк будет гораздо меньше вникать в разные бытовые проблемы. По крайней мере Злые собаки здесь уже не первый раз, и я знаю, чего от них ждать. Как и от Баумгартенов. Баумгартены мне нравятся. Двое детей.

– Две девочки? – спросил я, думая об уверенности Элизабет в том, что дочерям на остров вход заказан.

– Нет, оба мальчики, которым на лбу следовало бы написать: «МЫ ЭТО СДЕЛАЛИ, НО НЕ СЕРДИТЕСЬ НА НАС». В остальные четыре дома заезжают новенькие. Я могу надеяться, что никто из них не будет крутить всю ночь рок-н-ролл, а днем устраивать пьянки, но каковы шансы, что мои надежды оправдаются?

– Не так, чтобы высокие, но ты можешь надеяться, что они оставят диски с записями «Slipknot» дома.

– Кто такие «Slipknot»? Что такое «Slipknot»?

– Уайрман, тебе лучше не знать. Особенно теперь, когда ты накручиваешь себя.

– Я не накручиваю. Уайрман просто объясняет, что такое февраль на Дьюма-Ки, мучачо. Мне придется делать все. И оказывать первую помощь одному из Баумгартенов, если его обожжет медуза, и искать вентилятор для бабушки Злой собаки Риты, которую они, наверное, опять поселят на неделю в спальне для гостей. Ты думаешь, мисс Истлейк старая? Я видел, как в День мертвых по улицам Гвадалахары носили мексиканские мумии, которые выглядели получше этой бабули. Ее лексикон состоит главным образом из двух фраз. Одна – вопросительная: «Ты принес мне печенье?» Вторая – повествовательная: «Рита, дай мне полотенце, я думаю, с пердой вылетел кусок говна».

Я расхохотался.

Уайрман мыском кроссовки начертил в ракушечнике улыбку. За нашими спинами тени ложились на Дьюма-Ки-роуд, асфальтированную, гладкую и ровную. Во всяком случае здесь. Южнее – совсем другая история.

– Решение вентиляторной проблемы, если тебя интересует, простое – «Мир вентиляторов Дэна». Отличное название, или ты не согласен? И вот что я тебе скажу: мне действительно нравится решать эти проблемы. Находить выход из этих маленьких кризисов. Людям на Дьюма-Ки я приношу гораздо больше радости, чем приносил в суде.

«Но ты не разучился уводить людей от тем, обсуждать которые тебе не хочется», – подумал я.

– Уайрман, нам нужно лишь полчаса, чтобы врач заглянул тебе в глаза и просветил твою…

– Ты ошибаешься, мучачо, – терпеливо отозвался Уайрман. – В этот период времени нужно как минимум два часа, чтобы попасть на прием к врачу в передвижном медицинском пункте, припаркованном на обочине, чтобы этот господин заглянул в твое воспалившееся горло. А если добавить час на дорогу (даже больше, потому что начался сезон перелетных птиц, и никто из них не знает, куда ехать), то мы говорим о трех часах светлого времени суток, которых у меня просто нет. Потому что нужно посмотреть, как работает кондиционер в номере 17… счетчик электричества в номере 27… привести вот туда монтажника, если он появится. – Он указал на соседний дом, номер 39. – Молодые люди из Толедо сняли его до пятнадцатого марта и платят дополнительно семьсот долларов за нечто, называемое Wi-Fi. Я даже не знаю, что это такое.

– Волна будущего. У меня это есть. Джек позаботился. Волна отценасильного, матереубийственного будущего.

– Хорошо. Арло Гатри[87], тысяча девятьсот шестьдесят седьмой.

– А фильм, думаю, сняли в шестьдесят девятом.

– Чем ни был этот Wi-Fi, ура матеренасильному, лягушкоубийственному будущему! Которое не отменяет того факта, что занят я буду почище одноногого инвалида на конкурсе «Кто отвесит больше пинков». И вот что еще, Эдгар. Ты же знаешь, что речь идет не о быстром осмотре. С этого все обычно только начинается.

– Но если тебе требуется…

– Какое-то время я и так протяну.

– Конечно. Вот почему каждый день стихотворения читаю я.

– Приобщение к поэзии тебе не повредит, гребаный ты каннибал.

– Я знаю, что не повредит, и ты знаешь, что я говорю о другом. – Я подумал (и не в первый раз), что Уайрман – один из считанных мужчин, встреченных мною по жизни, который мог постоянно говорить мне «нет», не вызывая ответной злобы. Он был гением «нет». Иногда я думал, что дело в нем, иногда видел причину в несчастном случае, который что-то во мне изменил, а иной раз полагал, что свою лепту внесли оба фактора.

– Я могу читать, знаешь ли, – признался Уайрман. – По чуть-чуть. Достаточно для того, чтобы идти по жизни. Названия на пузырьках с лекарствами, телефонные номера, все такое. И я поеду к врачу, так что придержи свое стремление сделать мир лучше. Господи, должно быть, этим ты просто выводил жену из себя. – Он искоса глянул на меня. – Ой! Уайрман наступил на мозоль?

– Ты готов поговорить о маленьком круглом шраме у виска? Мучачо?

– Туше, туше. Премного извиняюсь.

– Курт Кобейн. Тысяча девятьсот девяносто третий. Или около того.

Уайрман моргнул.

– Правда? Я бы сказал, тысяча девятьсот девяносто пятый, но рок-музыка по большей части всегда обгоняла меня. Постарел Уайрман, печально, но факт. Что же касается припадка… извини, Эдгар, я в это просто не верю.

Но он верил. Я видел это в его глазах. И прежде чем я успел сказать что-то еще, Уайрман поднялся с козел и указал на север:

– Смотри! Белый микроавтобус! Думаю, прибыл передовой отряд «Кабельного телевидения».

ii

Я поверил Уайрману, когда тот, прослушав пленку с моего автоответчика, сказал, что понятия не имеет, о чем говорила Элизабет Истлейк. Он остался при своем мнении, что тревога Элизабет о моей дочери как-то связана с ее давно умершими сестрами. А уж предложение не оставлять готовые картины на острове просто поставило его в тупик. Он не знал, как на это реагировать.

Прибыли Злые собаки Джо и Рита, вместе со своим зверинцем. Прибыли также Баумгартены, и я часто проходил мимо их мальчиков, перебрасывающихся фрисби на берегу. Они были, как и говорил Уайрман, крепкие, симпатичные и вежливые, один лет одиннадцати, второй – тринадцати, и с такими фигурами им очень скоро предстояло услышать заискивающий смех молодняка группы поддержки, если этого еще не произошло. Когда я хромал мимо, они всегда стремились завлечь меня в свою игру, чтобы и я раз-другой бросил фрисби. Старший, Джефф, обычно кричал что-то подбадривающее, вроде: «Эй, мистер Фримантл, хороший бросок!»

В соседний с «Розовой громадой» дом вселилась пара, приехавшая на спортивном автомобиле, и теперь перед обедом до меня доносился действующий на нервы, надрывный голос Тоби Кейта[88]. Если на то пошло, я бы предпочел «Slipknot». У четверки молодых людей из Толедо был гольф-кар, на котором они носились взад-вперед по берегу, когда не играли в волейбол и не отправлялись на рыбалку.

Уайрман был не просто занят, он вертелся как белка в колесе. К счастью, он мог рассчитывать на помощь. Как-то раз Джек помог ему прочистить засорившиеся разбрызгиватели на лужайке Злых собак. Еще через день или два уже я помогал ему вытаскивать застрявший в дюне гольф-кар гостей из Толедо: они оставили его там, чтобы сходить за пивом, и прилив грозил утащить гольф-кар в Залив. Мое бедро все еще заживало, но оставшаяся рука чувствовала себя в полном здравии.

Вне зависимости от ощущений в бедре, я отправлялся на Большие береговые прогулки. Иногда (особенно в те дни, когда ближе к вечеру густой туман сначала прятал в холодной белизне Залив, а потом брался за дома) я принимал болеутоляющие таблетки из моих тающих запасов. Но гораздо чаще я обходился без них. В тот февраль Уайрман редко появлялся на пляже, чтобы посидеть в шезлонге со стаканом зеленого чая в руке, но Элизабет Истлейк всегда была в своей гостиной, практически всегда знала, кто я, и обычно держала под рукой книгу поэзии. Не обязательно «Хорошие стихи», собранные под одной обложкой Кайллором, хотя ей этот сборник нравился больше всего. Мне он тоже нравился. И Мервин, и Секстон, и Фрост, и все-все-все.

В феврале и марте я и сам много читал. Прочитал больше, чем за многие годы: романы, рассказы, три толстые публицистические книги о том, как мы увязли в иракской трясине (если в двух словах, то для этого требовалось второе имя, начинающееся на букву «У», и хер на месте вице-президента[89]). Но в основном я рисовал. Всю вторую половину дня и вечер, пока мог поднимать тяжелеющую руку. Береговые пейзажи, морские пейзажи, натюрморты и закаты, закаты, закаты.

Но этот фитиль продолжал тлеть. Огонь лишь чуть убавили. Проблема Кэнди Брауна не была первоочередной, и при этом не могла не возникнуть. Правда, не возникала она до дня святого Валентина. Если подумать, какая отвратительная ирония.

Отвратительная.

iii

Мои опасения относительно баптиста-колибри нисколько не уменьшились, и я думал, что она нарывается на неприятности. Но если Илзе в нем ошибалась, возможно, ей следовало как можно раньше узнать о допущенной ошибке. Поэтому (надеясь, что сам не ошибаюсь) я отправил ей электронное письмо, в котором написал, что идея это интересная, при условии, что она не запустит учебу (я не мог заставить себя сказать любимой младшей дочери, что это хорошая идея – провести неделю в компании бойфренда, даже если бойфренд находится под присмотром высокоморальных баптистов). Я также написал, что, наверное, ей не стоит делиться своими планами с матерью. Ответ получил тут же.

Нет, я так не думал… но если по прибытии в Литл-Рок она поймала бы своего тенора что-то вытанцовывающим в горизонтальном положении на альт-сопрано, то стала бы очень несчастной If-So-Girl. Я не сомневался, что тогда ее мать узнала бы и о помолвке, и обо всем остальном, и у Пэм нашлось бы что сказать насчет моего здравомыслия. Я и сам задавался на этот счет не одним вопросом, и вроде бы решил, что скорее здоров, чем болен. Когда дело касается детей, время от времени ты выдвигаешь какие-то странные предположения и просто надеешься, что все как-нибудь образуется, и с предположениями, и с детьми. Родителям, как никому, удается спеть всю песню, услышав лишь несколько нот.

Еще я пообщался с Сэнди Смит, риелтором. В сообщении, записанном на моем автоответчике, Элизабет сказала, что я один из тех, кто верит в искусство ради искусства, иначе Дьюма-Ки не позвала бы меня. И от Сэнди я хотел услышать только одно: подтверждение, что позвал меня исключительно глянцевый буклет, который показывали потенциальным арендаторам с туго набитым бумажником по всем Соединенным Штатам. Может, и по всему миру.

Ответ я получил не тот, на который надеялся, но солгал бы, сказав, что меня это крайне удивило. В конце концов, тот год выдался неудачным для моей памяти. И не нужно забывать про желание верить, что события выстроены в определенной последовательности; когда дело касается прошлого, мы все склонны подтасовывать.

Я прочитал ее письмо дважды. Потом пробормотал:

– Просто заключи сделку и позволь сделке заключить тебя, мучача[90].

Даже теперь я не мог вспомнить другие буклеты, но помнил тот, по которому выбрал «Салмон-Пойнт». Он лежал в ярко-розовой папке. В розовой громадине, если угодно, и мое внимание привлекло не название, «Салмон-Пойнт», а строчка, расположенная ниже, вытисненная золотом: «ВАШЕ ТАЙНОЕ УБЕЖИЩЕ НА БЕРЕГУ ЗАЛИВА». Так что, может, Дьюма-Ки меня и позвала.

Может, и позвала.

iv

Фразу «Раз уж у Вас нет припадков» он сопроводил одним из таких удобных для электронных писем смайликов, круглой, смеющейся зубастой рожицей. Поскольку перед моим мысленным взором возник Уайрман, которого трясло на заднем сиденье, а глаза его при этом смотрели в разные стороны, мне было совершенно не смешно. Но я знал, что до пятнадцатого марта мне удастся затащить его к врачу только в цепях и трактором, если, конечно, с ним не случится настоящий эпилептический припадок. И, разумеется, Уайрман не был пациентом Ксандера Кеймена. Строго говоря, я тоже уже не был его пациентом, но меня тронула забота Кеймена. Импульсивно я кликнул по слову «ОТВЕТИТЬ» и написал:

Я уже собирался выключить компьютер и приготовить себе сандвич, как раздался сигнал поступления нового письма.

Я улыбался, выключая компьютер. А перед глазами все туманилось.

v

Днем позже я поехал в Нокомис с Уайрманом, чтобы купить новый фильтр для раковины по просьбе парочки из дома 17 (спортивная машина; дерьмовая кантри-музыка) и пластиковые загородки для Злых собак. Уайрман в моей помощи не нуждался и, уж конечно, не нуждался в том, чтобы я хромал следом за ним по магазину хозяйственных товаров «Истинная цена», но выдался паршивый, дождливый день, и мне хотелось уехать с острова. На ленч мы зашли в «Офелию», поговорили о рок-н-ролле, так что поездка получилась удачной. По возвращении я увидел мигающую лампочку на автоответчике. Сообщение оставила Пэм. Сказала: «Позвони». – И положила трубку.

Я позвонил, но сначала (звучит как признание, и трусливое) вышел в Интернет, нашел на сайте «Миннеаполис стар-трибьюн» сегодняшний номер, открыл «НЕКРОЛОГИ». Быстро просмотрел имена и фамилии, убедился, что Томаса Райли среди них нет, пусть это и ничего не доказывало: он мог свести счеты с жизнью уже после того, как номер ушел в печать.

Иногда после полудня моя бывшая жена ложилась спать и выключала телефон. Тогда я бы услышал короткую фразу, записанную на автоответчике. Но в этот день Пэм сняла трубку, и до меня донеслось вежливо-сдержанное:

– Алло.

– Это я, Пэм. Отзваниваюсь.

– Небось грелся на солнце. У нас идет снег. Идет снег, и воздух холодный, как пряжка ремня колодцекопателя.

На душе полегчало. Том жив. Если бы он покончил с собой, мы не говорили бы о пустяках.

– Если на то пошло, здесь холодно и дождливо.

– Хорошо. Надеюсь, ты подхватишь бронхит. Этим утром Том Райли выбежал отсюда, обозвав меня лезущей не в свои дела мандой и хряпнув вазой об пол. Наверное, я должна радоваться, что он не швырнул ее в меня. – Пэм начала плакать. Всхлипнула, потом удивила меня, засмеявшись. Смех был горьким, но удивительно добродушным. – И когда только ты лишишься этой странной способности вышибать у меня слезу?

– Расскажи мне, что случилось, Панда.

– На этом поставим точку. Позвонишь снова – я повешу трубку. А ты можешь позвонить Тому и спросить его, что произошло. Может, мне следует заставить тебя это сделать. Послужит тебе хорошим уроком.

Я поднял руку и начал массировать виски: большим пальцем – левый, мизинцем и безымянным – правый. Просто удивительно, что одна кисть может охватить так много грез и боли. Не говоря уже о потенциальных возможностях по удовлетворению эротических фантазий.

– Расскажи мне, Пэм. Пожалуйста. Я тебя выслушаю и не буду злиться.

– Это ты уже можешь, да? Один момент… – Она положила трубку, вероятно, на кухонный стол. Какие-то мгновения я слышал далекое бормотание телевизора, потом оно смолкло. Пэм снова взяла трубку. – Ладно, теперь могу слышать свои мысли. – Она опять всхлипнула. Высморкалась. Заговорила уже спокойно, без намека на слезы в голосе. – Я попросила Майру позвонить мне, когда он вернется домой… Майру Деворкян, которая живет напротив Тома. Я сказала, что тревожусь из-за его психического состояния. Нет смысла держать это при себе, так?

– Так.

– В точку! Майра сказала, что она тоже тревожилась… она и Бен. Сказала, что Том пил слишком много, это во-первых, а иногда уходил на работу, не побрившись. Хотя признала, что в круиз он уезжал достаточно бодрым и веселым. Удивительно, как много видят соседи, даже если они не близкие друзья. Бен и Майра понятия не имели о… нас, разумеется, но они замечали, что Том был в депрессии.

«Это ты думаешь, что они понятия не имели», – подумал я.

– Короче, я пригласила его к себе. У него был такой взгляд, когда он явился… такой взгляд… словно он решил, что я… ты понимаешь…

– Войдешь на той же остановке, где и вышла.

– Я буду рассказывать или ты?

– Извини.

– Что ж, ты прав. Конечно, ты прав. Я собиралась пригласить его на кухню и угостить кофе, но дальше прихожей мы не продвинулись. Он хотел поцеловать меня, – последнее она произнесла демонстративно гордо. – Я ему позволила… один раз… но когда стало ясно, что он хочет большего, оттолкнула и сказала, что нам нужно поговорить. Он ответил, что ничего хорошего и не ждал, едва увидел выражение моего лица, но никто уже не сможет причинить ему большей боли, чем причинила я, когда сказала, что мы больше не будем видеться. Такие вот вы, мужчины. А еще говорите, что это мы знаем, как вызвать у человека чувство вины.

– Я подтвердила, что да, романтических отношений у нас больше не будет, но это не значит, что он мне безразличен. Добавила, что несколько человек в разговоре со мной удивлялись странностям в его поведении, он, мол, сам не свой, и тут я вспомнила, что он перестал принимать антидепрессанты, и заволновалась. Пришла к выводу, что он собирается покончить с собой.

Пэм на мгновение запнулась, потом продолжила:

– До того как он пришел, у меня и в мыслях не было говорить ему это в лоб. Но вот что забавно… едва он переступил порог, я начала думать, что скажу, а уж когда он поцеловал меня, отпали последние сомнения. Губы у него были холодные. И сухие. Я словно целовалась с трупом.

– Похоже на то. – Я попытался почесать правую руку.

– Лицо у него вдруг вытянулось, в прямом смысле этого слова. Все морщины разгладились, губы превратились в тонкую полоску. Он спросил, с чего у меня такие мысли. А потом, не успела я ответить, он заявил, что все это дерьмо. Так и сказал, а ведь таких слов в лексиконе Тома Райли никогда не было.

Я не мог с ней не согласиться. Том, которого я знал, не сказал бы «дерьмо», даже если бы набил им рот.

– Я не собиралась называть ему имена… твое точно не собиралась, он бы подумал, что я рехнулась, или Илзе, кто знает, что он мог ей наговорить, если бы…

– Я же тебе сказал, Илзе не имеет к этому никакого…

– Помолчи. Я почти закончила. Я лишь сказала, что люди, отмечающие странности в его поведении, даже не знают о таблетках, которые он принимал после второго развода, как и о том, что с мая прошлого года прекратил их принимать. Он называет их дурь-таблетки. И если он думал, что держит все под контролем, и никто ничего не замечает, то сильно ошибался. Потом предупредила, что если он что-нибудь с собой сделает, я расскажу его матери и брату, что это было самоубийство, и мои слова разобьют им сердца. Это была твоя идея, Эдгар, и она сработала. Надеюсь, ты этим гордишься. Вот тогда он кокнул вазу и обозвал меня лезущей не в свои дела мандой. Готова спорить… – Она сглотнула слюну. Звук, раздавшийся в горле, долетел до меня через все разделяющие нас мили. – Готова спорить, он уже точно знал, как он это сделает.

– Я в этом не сомневаюсь. Как думаешь, он сделает?

– Не знаю. Действительно не знаю.

– Может, мне стоит позвонить ему?

– Может, тебе не стоит ему звонить. Может, если он узнает о нашем разговоре, это и станет последней каплей. – И не без ехидства добавила: – Тогда ты будешь плохо спать по ночам.

О таком варианте я не подумал, а логика в ее словах была. В одном Том и Уайрман не отличались: оба нуждались в помощи – но я не мог тащить их на аркане туда, где им могли ее оказать. В голове мелькнула острота с бородой. Может, уместная, может – нет: «Ты можешь приобщить шлюху к культуре, но не заставишь ее думать». Оставалось надеяться, что Уайрман сможет назвать мне автора. И год.

– Так как ты узнал, что он собирается покончить с собой? – спросила Пэм. – Я хочу знать, и, клянусь Богом, ты мне все расскажешь до того, как я положу трубку. Я все сделала, и ты должен мне сказать.

Вон он, вопрос, который она еще не задавала. Слишком уж ее занимало другое: как я узнал о ней и Томе? Что ж, не только у Уайрмана были присказки на любой вкус. Их хватало и у моего отца. В том числе была и такая: если не катит ложь, говори правду.

– После несчастного случая я начал рисовать. Ты знаешь.

– И что?

Я рассказал, как нарисовал ее, с Максом и Томом Райли. О некоторых результатах моего интернет-знакомства с феноменом ампутированной конечности. О том, как увидел Тома Райли, стоящего на верхней ступени лестницы, ведущей в мою студию – так я теперь ее называл, – голого по пояс, в пижамных штанах, с одним выбитым глазом, место которого в глазнице заняли сгустки крови.

Когда я закончил, на другом конце провода повисла долгая тишина. Нарушать ее я не стал. Наконец Пэм заговорила. Другим, осторожным голосом:

– Ты действительно в это веришь, Эдгар… во что-то из этого?

– Уайрман, парень, который живет чуть дальше по берегу… – Я замолчал, внезапно захлестнутый яростью. И не потому, что не находил нужных слов. Или не совсем по этой причине. Я собирался ей сказать, что у парня, который жил чуть дальше по берегу, иногда проявлялись телепатические способности, вот почему он мне верил.

– Так что ты хотел сказать насчет этого парня, Эдгар? – Голос звучал спокойно и вкрадчиво. Я узнал этот голос. Слышал его в первый месяц или чуть дольше после несчастного случая. Таким голосом она говорила с Эдгаром – пациентом палаты номер шесть.

– Ничего, – ответил я. – Не важно.

– Тебе нужно позвонить доктору Кеймену и рассказать об этой твоей новой идее. Идее, что ты – экстрасенс. Не отправляй ему электронное письмо. Позвони. Пожалуйста.

– Хорошо, Пэм. – Навалилась усталость. Не говоря уже о раздражении и злобе.

– Хорошо что?

– Хорошо, я тебя слышу. Четко и ясно. Ошибки быть не может. Забудь об этом. Я хотел только одного – спасти Тома Райли.

На это ответа у нее не нашлось. Как и рационального объяснения, каким образом мне удалось узнать о планах Тома. На том мы и расстались. Кладя трубку, я думал: «Ни одно доброе дело не остается безнаказанным».

Может, и она клала трубку с той же мыслью.

vi

Злость и разбитость не отпускали меня. Не помогала и сырая, мрачная погода. Я попытался поработать наверху, но ничего не вышло. Спустился вниз, взял один из альбомов и вдруг понял, что рисую те же загогулины, что и в прошлой жизни во время телефонных разговоров: мультяшных уродцев с большими ушами. Уже собрался в отвращении отшвырнуть альбом, когда зазвонил телефон. Уайрман.

– Ты придешь во второй половине дня? – спросил он.

– Конечно, – ответил я.

– Я подумал, может, дождь…

– Я собирался приехать на автомобиле. Здесь я ни во что не врежусь.

– Хорошо. Но о часе поэзии можешь забыть. Она сегодня не в себе.

– Плоха?

– Такой я ее никогда не видел. Разорванное мышление. Отрыв от реальности. Помрачнение сознания. – Он глубоко вдохнул и шумно выдохнул. В трубку словно ударил резкий порыв ветра. – Послушай, Эдгар, мне неудобно просить тебя об этом, но могу я ненадолго оставить ее на тебя? Минут на сорок пять, не больше. У Баумгартенов нелады с сауной… что-то там с чертовым нагревателем, к ним приедет электрик, но мне нужно показать ему, где распределительный щит. И, разумеется, расписаться на бланке заказа за выполненную работу.

– Нет проблем.

– Ты – прелесть. Я бы тебя поцеловал, если б не язвы на твоих губах.

– Пошел ты на хер, Уайрман.

– Да, все меня так любят. Это мое проклятие.

– Мне звонила Пэм. Она поговорила с моим другом Томом Райли, – учитывая, чем эта парочка занималась в мое отсутствие, называть Тома моим другом было как-то странно, но, с другой стороны, почему нет? – Похоже, ее стараниями план самоубийства сдулся.

– Это хорошо. Но почему я слышу печаль в твоем голосе?

– Она захотела узнать, откуда мне стало обо всем известно.

– То есть ее уже не интересовало, как ты прознал о том, что она трахалась с этим парнем? Она спросила…

– Как я поставил ему диагноз «депрессия с суицидальным риском», находясь за полторы тысячи миль.

– Ага! И что ты ответил?

– Не имея под рукой хорошего адвоката, мне не оставалось ничего другого, как сказать правду.

– И она подумала, что ты – un poco loco[91].

– Нет, Уайрман, она решила, что я – muy loco[92].

– А есть разница?

– Нет. Но она будет размышлять над этим, и, поверь мне, Пэм – кандидат в олимпийскую сборную США по размышлениям, а потому, боюсь, мое доброе дело рикошетом ударит по моей же младшей дочери.

– Предполагаешь, что твоя жена будет искать виноватого.

– Предположение правильное. Я ее знаю.

– Это плохо.

– И мир Илзе содрогнется куда сильнее, чем она того заслуживает. Ведь и для нее, и для Мелинды Том был как дядя, с самого их рождения.

– Тогда тебе придется убедить жену, что ты действительно все это видел, и твоя дочь никоим образом не связана с этой историей.

– И как мне это сделать?

– К примеру, рассказать о ней что-то такое, чего ты не должен знать.

– Уайрман, что ты несешь? По своей воле я такого сделать не могу!

– Откуда ты знаешь? Я должен заканчивать разговор, амиго. Судя по звукам, ленч мисс Истлейк только что отправился на пол. Еще увидимся?

– Да. – Я собрался добавить: «До скорого», но он уже положил трубку. Я последовал его примеру, гадая, куда я подевал садовые рукавицы Пэм с надписью «РУКИ ПРОЧЬ». Может, если бы я их нашел, идея Уайрмана уже не казалась бы такой безумной.

Я обыскал весь дом, безрезультатно. Возможно, я выбросил рукавицы после того, как закончил рисовать «Друзей-любовников», но сам такого не помнил. Не мог вспомнить. Знаю только, что больше никогда их не видел.

vii

Комнату, которую Уайрман и Элизабет называли Китайской гостиной, в тот день заливал грустный свет субтропической зимы. Дождь лил еще сильнее, барабанил по стенам и окнам, поднявшийся ветер шумел в кронах пальм, окружавших «Эль Паласио», швырял их тени на стены. В этот день, придя в гостиную, я впервые не увидел на столе «живых картинок»: макеты зданий и статуэтки людей и животных пребывали в полнейшем беспорядке. Единорог и чернолицый мужчина лежали бок о бок возле перевернутого здания школы. Если на столе и рассказывалась какая-то история, то я видел разве что эпизод фильма-катастрофы. Рядом с особняком в стиле «Тары» стояла жестянка из-под печенья «Суит Оуэн». Уайрман ранее объяснил мне, что нужно делать, если Элизабет попросит коробку.

Элизабет сидела в инвалидном кресле, ссутулившись, чуть заваливаясь на один бок, рассеянно оглядывая беспорядок на своем игровом столе, где обычно все стояло на положенных местах. Ее синее платье цветом практически не отличалось от огромных баскетбольных кедов «Чак Тейлор» на ее ногах. Вырез-«лодочка» платья растянулся, превратившись в перекошенный раззявленный рот, открыв одну лямку комбинации цвета слоновой кости. Я задался вопросом, одевалась ли Элизабет этим утром сама или при помощи Уайрмана.

Поначалу она вела себя здраво, правильно произнесла мое имя, справилась о моем здоровье. Попрощалась с Уайрманом, когда тот отправлялся к Баумгартенам, и попросила его надеть шляпу и взять с собой зонт. И это было хорошо. Но когда пятнадцатью минутами позже я принес ей из кухни еду, произошло резкое ухудшение. Элизабет смотрела в угол, и я услышал, как она бормочет: «Возвращайся, Тесси, возвращайся, тебе здесь не место. И заставь уйти этого большого мальчика».

Тесси, мне было знакомо это имя. Я воспользовался своим методом поиска ассоциаций и вспомнил газетный заголовок «ОНИ ИСЧЕЗЛИ». Одну из сестер-близняшек Элизабет звали Тесси. Уайрман мне это говорил. Я буквально услышал его слова: «Предполагается, что они утонули», – и холод, как нож, полоснул мне по боку.

– Принеси мне это. – Элизабет указала на жестянку, и я принес. Из кармана она достала статуэтку, завернутую в носовой платок. Сняла с жестянки крышку, посмотрела на меня – во взгляде смешивались озорство и смятение, так что захотелось отвести глаза, – и бросила статуэтку в жестянку. Послышался мягкий глухой удар. С крышкой у Элизабет поначалу не получалось, но она оттолкнула мою руку, когда я попытался помочь. Закрыла жестянку, протянула мне.

– Ты знаешь, что с ней делать? – спросила Элизабет. – Он… он… – Я видел, как она борется. Слово было близко, но за самой гранью досягаемости. Насмехалось над ней. Я мог бы подсказать его Элизабет, но помнил, какая во мне вспыхивала ярость, когда это делали другие люди, и ждал. – Он сказал тебе, что нужно с ней сделать?

– Да.

– Тогда чего ты ждешь? Забирай эту суку.

Я понес коробку к маленькому пруду рядом с теннисным кортом. Рыбки выпрыгивали из воды, дождь радовал их куда больше, чем меня. Возле скамьи горкой лежали камни, как и говорил Уайрман. Я бросил камень в пруд («Ты можешь подумать, что она не услышит, но слух у нее очень острый», – предупредил Уайрман), стараясь не попасть ни в одну из рыб. Потом отнес жестянку со статуэткой внутрь дома, но не в Китайскую гостиную, а на кухню, снял крышку и вытащил завернутую в носовой платок статуэтку. Обстоятельные инструкции Уайрмана такого не предполагали, но меня разбирало любопытство.

Я увидел фарфоровую женщину с отбитым лицом. На его месте белела неровная поверхность.

– Кто здесь? – взвизгнула Элизабет, и я от неожиданности аж подпрыгнул. Едва не выронил покалеченную статуэтку. Она наверняка бы разбилась, ударившись о керамические плитки пола.

– Это я, Элизабет, – откликнулся я, возвращая статуэтку на столик.

– Эдмунд? Или Эдгар, или как там вас зовут?

– Точно. – Я вернулся в гостиную.

– Вы выполнили мою просьбу?

– Да, мэм, не извольте беспокоиться.

– Я уже поела?

– Да.

– Очень хорошо. – Она вздохнула.

– Хотите чего-нибудь еще? Я, безусловно, могу…

– Нет, благодарю, дорогой. Я уверена, поезд скоро прибудет, а вы знаете, я не люблю путешествовать на полный желудок. Всегда приходится садиться на одно из задних сидений, а с набитым желудком у меня разыграется железнодорожная болезнь. Вы не видели мою жестянку, жестянку из-под «Суит Оуэн»?

– Кажется, она на кухне. Принести?

– Не в такой дождливый день. Я хотела попросить вас бросить ее в пруд, пруд бы для этого подошел, но передумала. В такой дождливый день в этом нет необходимости. Не знает милосердье принужденья, вы помните. Оно струится, как тихий дождь.

– С небес, – вставил я.

– Да, да. – Элизабет отмахнулась, словно говоря, что вот это как раз значения и не имеет.

– Почему вы не расставляете статуэтки, Элизабет? Сегодня они все перемешались.

Она бросила взгляд на стол, потом на окно, в тот самый момент, когда особенно сильный порыв ветра плеснул в него дождем.

– На хрен, – услышал я в ответ. – У меня в голове все на хрен перемешалось, – а потом добавила с неожиданной для меня злобой: – Они все умерли и оставили меня здесь.

Если вульгарность ее речи у кого-то и не вызывала неприятия, так это у меня. Я очень хорошо ее понимал. Возможно, милосердие не знает принужденья, миллионы живут и умирают с этой идеей, но… но нам свойственно такое состояние, как ожидание смерти. Да, свойственно.

– Не следовало ему этого брать, но он не знал, – добавила Элизабет.

– Брать что? – спросил я.

– Этого, – доходчиво объяснила она и кивнула. – Я хочу в поезд. Хочу выбраться отсюда до того, как придет большой мальчик.

После этого мы оба замолчали. Элизабет закрыла глаза и вроде бы заснула в инвалидном кресле.

Чтобы чем-то себя занять, я поднялся со стула, который хорошо смотрелся бы в джентльменском клубе, и подошел к столу. Поднял фарфоровые фигурки мальчика и девочки, посмотрел, отставил в сторону. Рассеянно почесал руку, которой не было, продолжая разглядывать художественный беспорядок. Статуэток на полированной деревянной поверхности было точно больше сотни, а может – и двух. Я обратил внимание на фарфоровую женщину со старомодным чепцом на голове (чепец молочницы, подумалось мне), но брать не стал. Во-первых, головной убор не тот, во-вторых, женщина слишком молода. Нашел другую женщину, с длинными крашеными волосами, и вот она устроила меня в большей степени. Да, волосы чуть длиннее и чуть темнее, но…

Нет, не темнее и не длиннее, потому что Пэм ходила в салон красоты, известный так же как Фонтан юности кризиса среднего возраста.

Я держал статуэтку в руке, сожалея, что у меня нет дома, куда бы ее поселить, и книги, которую она могла бы почитать.

Попытался переложить статуэтку в правую руку (совершенно естественное желание, потому что моя правая рука была на положенном месте, я ее чувствовал), и статуэтка с громким стуком упала на стол. Не разбилась, но Элизабет открыла глаза.

– Дик! Это поезд? Уже был свисток? Объявляли посадку?

– Пока нет, – ответил я. – Поспите еще немного.

– Ты это найдешь на лестничной площадке второго этажа, – сказала она, будто я ее о чем-то спрашивал, и опять закрыла глаза. – Скажи мне, когда подойдет поезд. Меня тошнит от этой станции. И остерегайся большого мальчика. Этот мандализ может быть где угодно.

– Будьте уверены, – ответил я. Правая рука ужасно зудела. Я потянулся к заднему карману, надеясь, что найду там блокнот. Не нашел. Я оставил его в кухне «Розовой громады». От одной кухни мысль перескочила к другой, уже в Паласио. На столике, куда я поставил жестянку из-под печенья, лежал блокнот. Я поспешил на кухню, схватил блокнот, зажал в зубах и чуть ли не бегом вернулся в Китайскую гостиную, на ходу доставая из нагрудного кармана шариковую ручку. Сел на стул с высокой спинкой и стал быстро зарисовывать фарфоровую статуэтку под дробь бьющего в окна дождя. Элизабет спала по другую сторону стола, чуть наклонившись вперед, с приоткрытым ртом. Гонимые ветром тени пальм метались по стенам, словно летучие мыши.

Много времени на это не ушло, но, рисуя, я понял: я выдавливал зуд через шарик ручки, заливал им страницу. Рисовал я фарфоровую статуэтку, но при этом и Пэм. Нарисованная женщина была моей бывшей женой, но при этом и фарфоровой статуэткой. Волосы она теперь носила длиннее, чем при нашей последней встрече, они рассыпались по плечам. И она сидела в

(ДРУГЕ, СТАРИКЕ)

кресле. В каком? В кресле-качалке. До моего отъезда в нашем доме такого не было, но теперь появилось. Что-то лежало на столе у нее под рукой. Поначалу я не знал, что это, но потом из-под шарика появилась коробка с надписью на крышке. «Суит Оуэн»? С надписью «Суит Оуэн»? Нет, с другой надписью. Нет, «Бабушкино печенье». Моя ручка нарисовала что-то рядом с коробкой. Овсяную печенюшку. Пэм обожала овсяное печенье. И пока я смотрел на печенюшку, ручка нарисовала книгу в руке Пэм. Прочитать название я не мог, книга лежала не под тем углом. Ручка уже добавляла полосы между Пэм и окном. Она говорила, что идет снег, но теперь снегопад закончился. И полосы изображали солнечные лучи.

Я подумал, что рисунок закончен, но нет, кое-чего еще не хватало. Ручка, быстрая, как молния, переместилась к левому краю странички и добавила телевизор. Новый телевизор, с плоским экраном, как у Элизабет. А под ним…

Ручка закончила работу и оторвалась от бумаги. Зуд пропал. Пальцы закостенели. По другую сторону длинного стола дремота Элизабет перешла в глубокий сон. Когда-то она могла быть юной и прекрасной. Когда-то она могла быть мечтой какого-то молодого человека. А теперь похрапывала, обратив к потолку по большей части беззубый рот. Если Бог есть, думаю, Ему следовало бы принимать побольше участия в судьбах людей.

viii

Я видел телефонный аппарат и в библиотеке и на кухне, а библиотека располагалась ближе к Китайской гостиной. Я решил, что ни Уайрман, ни Элизабет не сильно разозлятся на меня за междугородний звонок в Миннесоту. Снял трубку, замялся, держа ее на уровне груди. К стене, рядом с рыцарскими доспехами, подсвеченная несколькими лампочками, крепилась коллекция старинного оружия: заряжаемый со стороны длинного ствола мушкет, судя по всему, времен Войны за независимость, кремневый пистолет «дерринджер», который так и просился в сапог какому-нибудь картежнику с речного парохода, карабин «винчестер». А над карабином – штуковина, которая лежала у Элизабет на коленях в тот день, когда мы с Илзе впервые увидели хозяйку острова. С двух сторон штуковину, образуя букву V, обрамляли метательные снаряды. Не стрелы – слишком короткие. Скорее, гарпуны. Наконечники ярко блестели и выглядели очень острыми.

Я подумал: «Таким оружием можно причинить много вреда». Потом вспомнил: «Мой отец был ныряльщиком».

Выпихнул эти мысли и позвонил в дом, который раньше считал своим.

ix

– Привет, Пэм, это опять я.

– Я больше не хочу говорить с тобой, Эдгар. Мы сказали друг другу все, что хотели сказать.

– Не совсем. Но этот наш разговор надолго не затянется. Я присматриваю за пожилой дамой. Она сейчас спит, но я не могу надолго оставлять ее одну.

– Какой пожилой дамой? – из любопытства не могла не спросить Пэм.

– Ее зовут Элизабет Истлейк. Ей лет восемьдесят пять, у нее развивается болезнь Альцгеймера. Ее главный хранитель помогает исправить электрические неполадки в чьей-то сауне, а я присматриваю за ней.

– Хочешь, чтобы я порекомендовала тебя в кандидаты на получение золотой звезды общества «Помогая другим»?

– Нет, я позвонил, чтобы убедить тебя, что я не безумец. – Рисунок я принес с собой, а теперь плечом прижал трубку к уху, чтобы взять его.

– Зачем тебе это?

– Потому что ты уверена, что все началось с Илзе, а это не так.

– Господи, не верю своим ушам. Если бы она позвонила из Санта-Фе и сказала, что у нее порвался шнурок, ты бы тут же помчался туда, чтобы привезти ей новый.

– Мне также не хочется, чтобы ты думала, что я схожу здесь с ума, хотя этого нет и в помине. Поэтому… ты слушаешь?

Молчание на том конце провода, но и молчание меня устраивало. Она слушала.

– Ты десять или пятнадцать минут как вышла из душа. Я думаю, поэтому твои волосы не зачесаны, а свободно падают на плечи. Судя по всему, ты по-прежнему не жалуешь фены.

– Как…

– Я не знаю как. Когда я позвонил, ты сидела в кресле-качалке. Должно быть, купила его после развода. Ты читала книгу и ела печенье. Овсяное «Бабушкино печенье». Вышло солнце, и теперь оно светит в окна. У тебя новый телевизор, с плоским экраном. – Я помолчал. – И кошка. У тебя есть кошка. Она спит под телевизором.

На другом конце провода царила мертвая тишина. У меня дул ветер и дождь хлестал в окна. Я уже собрался спросить, слышит ли она меня, когда она заговорила безжизненным голосом, так непохожим на голос Пэм. Поначалу я решил, что она делает это, чтобы причинить мне боль, но ошибся.

– Перестань шпионить за мной. Если ты когда-то меня любил – перестань шпионить за мной.

– Тогда перестань меня винить. – Голос у меня сел. Внезапно я вспомнил Илзе перед ее возвращением в университет Брауна, стоящую под ярким тропическим солнцем у терминала авиакомпании «Дельта». Она смотрела на меня и говорила: «Ты должен поправиться. Заслуживаешь этого. Хотя иногда я гадаю, веришь ли ты, что такое возможно». – Произошедшее со мной – не моя вина. Несчастный случай – не моя вина, и вот это тоже. Я ничего такого не просил.

– Ты думаешь, я просила? – выкрикнула Пэм.

Я закрыл глаза, моля уж не знаю кого, кого угодно, сделать так, чтобы я удержался от вспышки ярости.

– Нет, разумеется, нет.

– Тогда оставь меня в покое! Перестань мне звонить. Перестань меня ПУГАТЬ!

Она бросила трубку. Я по-прежнему стоял, прижимая свою к уху. Тишина, громкий щелчок, потом дребезжащее гудение Дьюма-Ки. Сегодня оно словно доносилось из-под воды. Возможно, из-за дождя. Я положил трубку на рычаг, посмотрел на рыцарские доспехи.

– Думаю, все прошло очень хорошо, сэр Ланселот, – доложил я.

Ответа не последовало – впрочем, другого я и не заслуживал.

x

Я пересек главный коридор, уставленный комнатными растениями, заглянул в Китайскую гостиную, увидел, что Элизабет спит в той же позе, склонив голову набок. Храп, казавшийся мне таким жалким, подчеркивающим ее старость, теперь успокаивал. Иначе могло показаться, что она мертва, сидит в кресле со сломанной шеей. Я подумал, не разбудить ли ее, и решил, что не стоит. Потом посмотрел направо, на широкую парадную лестницу, вспомнил ее слова: «Ты это найдешь на лестничной площадке второго этажа».

Найду что?

Вероятно, Элизабет опять потеряла связь с реальностью, но других дел у меня не нашлось, вот я и зашагал по коридору, который в более скромном доме был бы всего лишь переходом между его частями. Здесь же дождь продолжал барабанить по стеклянному потолку. Я начал подниматься по лестнице, остановился за пять ступенек до площадки второго этажа, глаза у меня широко раскрылись, потом я медленно продолжил подъем. Элизабет связи с реальностью не утратила. Я нашел это – огромную черно-белую фотографию в узкой золоченой рамке. Позже я спросил Уайрмана, как удалось увеличить черно-белую фотографию 1920-х годов до таких размеров (четыре на пять футов как минимум), практически не потеряв в четкости. Он ответил, что фотографию, вероятно, сделали «Хасселбладом», лучшим за всю историю нецифровым фотоаппаратом.

Фотография запечатлела восемь человек на белом песке. Фоном служил Мексиканский залив. Высокий симпатичный мужчина лет сорока пяти стоял в черном купальном костюме, состоящем из майки с широкими лямками и обтягивающих трусов, вроде тех, которые теперь надевают баскетболисты под верхние. По обе стороны расположились пять девочек, старшая – уже девушка на выданье, младшие – совершенно одинаковые блондинки, напоминавшие близнецов Боббсли из книг моего далекого детства. Близняшки были в одинаковых платьях для купания, юбках в оборочках, и держались за руки. В свободной руке каждая сжимала куклу Рэггеди Энн[93]. С болтающимися ножками, в передниках, куклы заставили меня подумать о Ребе… и темные волосы над тупо улыбающимися лицами кукол-близняшек были, безусловно, КРАСНЫМИ. На сгибе руки мужчина (Джон Истлейк, я в этом не сомневался) держал еще одну девочку, малышку, которая со временем стала той самой старухой, что храпела сейчас на первом этаже. Позади белых стояла молодая чернокожая женщина лет двадцати двух с косынкой на голове. Она держала корзинку для пикника, тяжелую, судя по напрягшимся мышцам рук. На предплечье одной руки блестели три серебряных браслета.

Элизабет улыбалась и тянулась пухлыми ручками к тому, кто сделал этот семейный портрет. Кроме нее не улыбался никто, разве что в уголках рта мужчины пряталась тень улыбки. Но усы не давали понять, так ли это. А вот молодая чернокожая няня точно выглядела мрачной.

В свободной руке Джон Истлейк держал две вещи. Маску ныряльщика и гарпунный пистолет, который сейчас крепился к стене библиотеки среди другого оружия. И меня занимал единственный вопрос: действительно ли Элизабет выскользнула из тумана, который застилал ее разум, чтобы направить меня сюда?

Но я не успел найти ответ, потому что внизу распахнулась парадная дверь.

– Я вернулся! – крикнул Уайрман. – Задание выполнено! И кто теперь хочет выпить?

Как рисовать картину (V)

Не пугайтесь экспериментов; найдите свою музу и позвольте ей вести вас. По мере того как талант Элизабет расцветал, ее музой стала Новин, чудесная, говорящая кукла. И к тому времени, когда Элизабет осознала свою ошибку (тогда и голос Новин поменялся), было уже слишком поздно. Но поначалу все, наверное, было чудесно. Встреча с музой – всегда счастье.

Взять, к примеру, тот торт.

– Заставь его упасть, – говорит Новин. – Заставь его упасть, Либбит!

И она это делает. Потому что может. Рисует торт няни Мельды на полу. Размазанным по полу! Ха! И няня Мельда над ним, уперев руки в бока, с написанным на лице огорчением.

Почувствовала ли Элизабет стыд, когда так и случилось? Стыд и страх? Думаю, да.

Знаю, что почувствовала. Для детей обычно забавна только воображаемая злоба.

Однако были и другие игры. Другие эксперименты. Пока, наконец, в 1927…

Во Флориде все внесезонные ураганы называют «Элис». Это такая шутка. Но тот, что налетел в марте вышеуказанного года, следовало назвать ураган «Элизабет».

Кукла нашептывала ей голосом ночного ветра в пальмах. Или шуршанием ракушек под «Розовой громадой» при отливе. Нашептывала, когда маленькая Либбит уже начинала засыпать. Убеждала, как это будет здорово, нарисовать сильный шторм. И кое-что еще.

Новин говорит: «Это клад. Спрятанные сокровища, которые откроет большой шторм. Папочке будет интересно найти их и посмотреть».

И вот это сработало. Рисовать шторм Элизабет особо не хотелось, а порадовать папочку? Перед таким искушением она устоять не смогла.

Потому что папочка очень злился в тот год. Злился на Ади, которая не пошла в колледж после возвращения из поездки в Европу. Ади не хотела встречаться с достойными людьми, не хотела ездить на балы дебютанток. Ее интересовал только Эмери… а он, с точки зрения папочки, совершенно ей не подходил.

Папочка говорит: «Он не из нашего круга, он – Целлулоидный воротник[94]», – а Ади говорит: «Он из моего круга, и не важно, какой у него воротник», – и папочка сердится.

Все постоянно ссорились. Папочка злился на Ади, Ади – на него. Ханни и Мария злились на Ади. Потому что она завела себе красивого бойфренда, старшего по возрасту и недостойного по статусу. Близняшек вся эта злоба пугала. Либбит – тоже. Няня Мельда заявляла вновь и вновь, что если бы не Тесси и Ло-Ло, она давно уехала бы к своим родственникам в Джексонвиль.

Элизабет все это рисовала, поэтому я видел.

«Паровой котел» в конце концов взорвался. Ади и Неподходящий ей молодой человек убежали в Атланту, где Эмери обещали работу у конкурента. Папочка пришел в ярость. Большие злюки, вернувшиеся на уик-энд из школы Брейдена, слышали, как он говорил кому-то по телефону, что прикажет привезти Эмери Полсона сюда и выпорет кнутом так, что у того не останется и клочка целой кожи. Он выпорет их обоих!

Но потом отец передумал: «Нет, клянусь Богом. Оставим все как есть. Она сама заварила кашу. Пусть теперь и расхлебывает».

После этого налетел ураган «Элис».

Либбит почувствовала его приближение. Почувствовала, как поднимается ветер и несет облака, черные, как смерть. А уж сам ураган (проливной дождь, грохочущие, как грузовой поезд, удары волн) очень напугал ее, словно она звала собаку, а прибежал волк.

Когда ветер стих, выглянуло солнце, и все стало хорошо. Даже лучше, чем хорошо, потому что после ухода «Элис» про Ади и Неподходящего ей молодого человека на время забыли. Элизабет даже слышала, как папочка что-то напевал себе под нос, когда вместе с мистером Шэннингтоном очищал двор от принесенного ураганом мусора. Папочка сидел за рулем маленького трактора, а мистер Шэннингтон складывал в тележку пальмовые листья и ветки.

Кукла шептала, муза пела свою песню.

Элизабет послушала, и в тот самый день нарисовала место у Ведьминой скалы, где, по словам Новин, и находился клад, откопанный ураганом.

Либбит просит папочку пойти и взглянуть, просит его просит его просит его. Папочка говорит: «НЕТ», папочка говорит, что он очень устал, что у него болит все тело после уборки двора.

Няня Мельда говорит: «Вода поможет снять усталость, мистер Истлейк».

Няня Мельда говорит: «Я соберу корзинку для пикника и приведу девочек».

И потом няня Мельда говорит: «Вы же знаете, какая она теперь. Если говорит, что там что-то есть, возможно…»

Вот они и идут по берегу к Ведьминой скале… папуля в купальном костюме, в который с трудом влез, и Элизабет, и близняшки, и няня Мельда. Ханна и Мария уже вернулись в школу, а Ади… о ней лучше не вспоминать. Ади В НЕМИЛОСТИ. Няня Мельда несет красную корзинку для пикника. В ней ленч, шляпки от солнца для девочек, рисовальные принадлежности Элизабет, подводный пистолет папочки и несколько гарпунов.

Папочка надевает ласты, заходит в воду по колено и говорит: «Холодно! Хочется, чтобы поиски не заняли много времени, Либбит. Скажи мне, где лежит этот сказочный клад».

Либбит отвечает: «Скажу, но ты обещаешь, что я смогу взять фарфоровую куклу?»

Папочка говорит: «Любая кукла – твоя. Ты заслужила награду».

Муза увидела клад, девочка его нарисовала. Их будущее определилось.

Глава 9

Кэнди Браун

i

Спустя два вечера я впервые нарисовал этот корабль.

Сначала назвал картину «Девочка и корабль», потом – «Девочка и корабль № 1». Именно корабельный цикл, а не история с Кэнди Брауном, побудил меня выставлять свои работы. Если Наннуцци хотел организовать выставку, я уже ничего не имел против. И не потому, что гнался за, как говорил Шекспир, «дутой славой» (в этом меня просветил Уайрман). Просто признал правоту Элизабет: не следовало накапливать законченные полотна на Дьюма-Ки.

Картины с кораблем были хороши. Может, превосходны. Такое у меня возникало ощущение, когда я заканчивал каждую. Но при этом от них веяло могущественным злом. Думаю, я это знал с самой первой картины, которую написал в канун дня святого Валентина. В последнюю ночь жизни Тины Гарибальди.

ii

Кошмаром я бы этот сон называть не стал, но он был таким ярким и живым, что мне не под силу описать его словами, хотя что-то удалось перенести на холст. Не все, но что-то. Может, и многое. На небе полыхал закат. В этом сне и во всех последующих на небе полыхал закат. Красный цвет заливал западный горизонт, поднимался до небес, где переходил в оранжевый, а потом, что странно, в зеленый. В Заливе царил полный штиль, лишь в редких местах гладь воды вспучивали маленькие волны, напоминая капельки пота. В отраженном солнечном свете Залив выглядел, как гигантская глазница, заполненная кровью.

На этом огненном фоне чернел силуэт древнего трехмачтового парусника. Прогнившие паруса корабля обвисли, красный свет прорывался сквозь дыры и разрывы. Живых на борту не было. Чтобы это понять, хватало одного взгляда. Не покидало ощущение, что корабль таит в себе угрозу, словно там поселилась какая-то болезнь, убившая команду и оставившая только гниющий труп из дерева, парусины и пеньки. Я помню, как подумал, что чайка или пеликан, если им доведется пролететь над кораблем, упадут на палубу с дымящимися перьями.

Не более сорока ярдов разделяли парусник и маленькую весельную лодку. В ней сидела девочка, спиной ко мне. С красно-рыжими волосами, но волосы были искусственными: у живой девочки таких спутанных волос быть не могло. Кто эта девочка, я мог определить по платью. В крестиках-ноликах и печатных буквах, образующих слова: «Я ВЫИГРЫВАЮ, ТЫ ВЫИГРЫВАЕШЬ». Илзе носила такое платье в четыре или пять лет… примерно столько же было и близняшкам на семейном портрете, который я видел на лестничной площадке второго этажа в «El Palacio de Asesinos».

Я пытался закричать, предупредить ее, что нельзя приближаться к древнему паруснику. Не мог. Ничего не мог. В любом случае значения, похоже, это не имело. Девочка просто сидела в маленькой лодочке, которая чуть покачивалась на едва заметных красных волнах, смотрела на корабль, одетая в разрисованное крестиками-ноликами платье Илзе.

Я упал с кровати на травмированный бок. Закричал от боли и перекатился на спину, слушая доносящийся снаружи шум волн и шуршание ракушек под домом. Они подсказали, где я нахожусь, но покоя не принесли. «Я выигрываю, – говорили они. – Я выигрываю, ты выигрываешь. Ты выигрываешь. Я выигрываю. Пистолет – я выигрываю. Фрукт – ты выигрываешь. Я выигрываю, ты выигрываешь».

Мне начало жечь ампутированную руку. Выбор у меня был простой: либо прекратить это, либо рехнуться, и я знал лишь один действенный способ. Пошел наверх и следующие три часа рисовал, рисовал, рисовал. Без модели на столе, без вида за окном. Не нуждался ни в первом, ни во втором. Все уже держал в голове. И работая, я осознал, что это та самая картина, к которой меня подводили все предыдущие. Я говорю не о девочке в весельной лодке – она служила лишь дополнительной приманкой, якорем, зацепленным за реальность. Корабль – вот к чему я шел все это время. К кораблю и закату. Оглядываясь назад, я вижу всю иронию сложившейся ситуации: именно в «Здрасьте», моем первом карандашном наброске, сделанном в день приезда, я в наибольшей степени приблизился к этой подсознательной цели.

iii

Я рухнул на кровать где-то в половине четвертого и спал до девяти утра. Проснулся свежим, бодрым, освободившимся от всех забот. И погода не подкачала: выдался первый за неделю безоблачный и теплый день. Баумгартены готовились к возвращению на север, но я успел побросать фрисби с их мальчиками до того, как они уехали. Я не жаловался на настроение, боль практически ушла. И до чего это приятно – ощущать себя таким же, как все, пусть лишь на час.

У Элизабет голова тоже очистилась от тумана. Я прочитал ей несколько стихотворений, пока она расставляла фарфоровые статуэтки. Компанию нам составил и Уайрман, которого заразило всеобщее благостное настроение. В тот день, казалось, весь мир радовался жизни. И только потом до меня дошло, что Джордж «Кэнди» Браун, возможно, похищал двенадцатилетнюю Тину Гарибальди в тот самый момент, когда я читал Элизабет стихотворение Ричарда Уилбура о стирке: «Любовь зовет нас ко всему земному». Я выбрал его, потому что утром прочитал газетную заметку, где указывалось, что стихотворение это – фаворит Дня Святого Валентина. Момент похищения Тины Гарибальди зафиксировали предельно точно. Произошло это в 15.16, согласно временной отметке на видеозаписи, и, возможно, именно в тот момент я прервался, чтобы отпить из стакана зеленого чая Уайрмана, после чего продолжил читать стихотворение Уилбура, которое распечатал из Интернета.

Разгрузочные площадки позади торгового центра «Перекресток» контролировались камерами наблюдения. Полагаю, с тем, чтобы предотвратить кражу товара. На этот раз они зафиксировали кражу жизни ребенка. Тина, стройная девочка в джинсах и с рюкзачком на спине, пересекала контролируемую камерами территорию справа налево. Вероятнее всего, она собиралась заглянуть в торговый центр по пути домой. На пленке, которую телевизионщики крутили с маниакальным упорством, он появляется из-за пандуса и хватает ее за руку. Она вскидывает голову, чтобы посмотреть ему в лицо, и вроде бы задает вопрос. Браун кивает в ответ и уводит ее. Поначалу она не сопротивляется, но потом, аккурат перед тем, как они исчезают за большим мусорным контейнером, Тина пытается вырваться. Но он по-прежнему цепко держит девочку за запястье, пока они не пропадают из поля зрения камеры. Согласно заключению судебного медика, он убил ее почти шестью часами позже, но, судя по тому, в каком виде нашли ее тело, эти часы тянулись очень долго для маленькой девочки, которая никому не причинила вреда. Должно быть, показались бесконечностью.

«За открытым окном утренний воздух полон ангелов», – пишет Ричард Уилбур в стихотворении «Любовь зовет нас ко всему земному». Но нет, Ричард. Нет.

Это были всего лишь простыни.

iv

Баумгартены уехали. Собаки Годфри обгавкали их на прощание. Команда «Веселых служанок» прибыла в дом, где останавливались Баумгартены, и провела генеральную уборку. Тело Тины Гарибальди, обнаженное ниже пояса, нашли в канаве за детским бейсбольным полем в Уилк-парк. Девочку выбросили за ненадобностью, как мешок с мусором. По «Шестому каналу» показали ее мать, кричащую и раздирающую щеки ногтями. Кинтнеры сменили Баумгартенов. Молодежь из Толедо освободила № 39, и туда вселились три милые пожилые женщины из Мичигана. Эти пожилые женщины много смеялись и кричали: «Эй!», – когда видели меня или Уайрмана. Я понятия не имел, использовали они Wi-Fi, недавно установленный в № 39, или нет, но во время нашей первой игры в крестословицу они разделали меня под орех. Собаки Годфри без устали лаяли, когда пожилые женщины выходили на послеполуденную прогулку. Мужчина, который работал на автомойке «И-Зет джет» в Сарасоте, позвонил в полицию и сказал, что человек на видеозаписи камер наблюдения похож на одного из мойщиков, парня, которого звали Джордж Браун по прозвищу Кэнди. В День Святого Валентина Кэнди Браун ушел с работы в половине третьего и не появился там на следующий день, сославшись на недомогание. Автомойка «И-Зет джет» находилась в одном квартале от торгового центра «Перекресток». Через два дня после Святого Валентина я зашел на кухню «Паласио» и увидел, что Уайрман сидит за столом с запрокинутой головой и весь трясется. Когда тряска прекратилась, Уайрман сказал, что прекрасно себя чувствует. На мои слова, что выглядит он далеко не прекрасно, Уайрман предложил мне оставить свое мнение при себе, говорил резко, чего я прежде за ним не замечал. Я поднял руку с тремя оттопыренными пальцами и спросил, сколько пальцев он видит. Он сказал: три. Я загнул один палец, и он сказал: два. Посомневавшись, я все же решил не заострять на этом внимания. Вновь напомнил себе, что не несу ответственности за Уайрмана. Я закончил «Девочку и корабль» номер два и номер три. В «№ 2» девочка сидела в весельной лодке в синем в горошек платье Ребы, но я практически не сомневался, что это была Илзе. А в «№ 3» о сомнениях речи вообще не было. Ее волосы обрели соломенный цвет (я его помнил с тех дней), и на ней была матросская блузка с синим причудливым узором на воротнике (ее я помнил еще лучше, и не без причины: именно в этой блузке в одно из воскресений Илзе упала с яблони в нашем дворе и сломала руку). В «№ 3» корабль чуть развернулся, и я смог прочитать первые буквы его названия, написанные на носу облупившейся краской: «ПЕР». Я понятия не имел, что за ними последует. На той картине впервые появился гарпунный пистолет Джона Истлейка.

Заряженный, он лежал на одной из скамей весельной лодки. Восемнадцатого февраля приехал друг Джека – помочь с каким-то мелким ремонтом. Собаки Годфри яростно лаяли, приглашая молодого человека заглянуть к ним, чтобы они могли вырвать знатные куски как из его зада, так и из хип-хоповских джинсов. Полиция спросила жену Кэнди Брауна (она тоже звала его Кэнди, все звали этого типа Кэнди, возможно, он и Тине Гарибальди предложил называть его Кэнди, прежде чем замучил и убил девочку) о местопребывании ее мужа во второй половине Дня Святого Валентина. Она сказала, что ему, возможно, нездоровилось, но дома его не было. Он пришел только в восемь вечера или чуть позже. Она сказала, что он принес ей коробку шоколадных конфет. Она сказала, что он частенько ее так баловал. Двадцать первого февраля поклонники кантри-музыки загрузились в спортивный автомобиль и отправились бороздить те северные края, из которых и прибыли. На их место никто не приехал. По словам Уайрмана, это свидетельствовало о развороте потока перелетных птичек. Он говорил, что на Дьюма-Ки этот момент всегда наступал раньше. Потому что на острове не было ни ресторанов, ни завлекаловок для туристов (не было даже паршивой крокодильей фермы!). Собаки Годфри продолжали лаять, как бы говоря, что приток зимних отдыхающих, может, и сократился, но далеко не иссяк. В тот самый день, когда мои соседи покинули Дьюму, полиция прибыла в дом Кэнди Брауна с ордером на обыск. Согласно «Шестому каналу», они взяли несколько вещей. Днем позже три пожилые женщины вновь обыграли меня в крестословицу. Я никак не мог с ними справиться, зато узнал, что есть слово армячина[95]. Когда вернулся домой и включил телевизор, по «Шестому каналу», который смотрел не отрываясь весь Солнечный берег, передавали экстренный выпуск новостей. Кэнди Брауна арестовали. Согласно источникам, «близким к расследованию», среди прочего из его дома изъяли двое трусов, и на одних нашли кровь. За находкой последовал бы анализ ДНК, с той же неотвратимостью, с какой за ночью следует день. Кэнди Браун ждать не стал. На следующий день газеты процитировали слова, которые он произнес в полиции: «Я заторчал и совершил ужасное». Все это я прочитал, когда утром пил сок. Над заметкой поместили фотоснимок, уже такой же знакомый, как фото застреленного в Далласе Кеннеди. На фотоснимке Кэнди крепко держал Тину Гарибальди за запястье, а она, подняв голову, вопросительно смотрела на него. Зазвонил телефон. Я снял трубку, не отрывая глаз от фотоснимка, сказал: «Алло». Меня очень занимало случившееся с Тиной Гарибальди. Звонил Уайрман. Спросил, не могу ли я подъехать к ним и побыть какое-то время. Я ответил, конечно, нет проблем, и уже собрался положить трубку, когда осознал, что слышу что-то необычное, не в самом голосе, а как бы за ним. Спросил, что случилось.

– Похоже, я ослеп на левый глаз, мучачо. – С его губ сорвался смешок. Странный такой, полный отчаяния. – Я знал, что к этому идет, но все равно для меня это удар. Полагаю, мы все это чувствуем, когда просыпаемся и понимаем, что… – Уайрман с всхлипом вдохнул. – Ты сможешь подъехать? Я попытался связаться с Энн-Мэри, но она на вызове и… сможешь подъехать, Эдгар? Пожалуйста.

– Уже еду. Держись, Уайрман. Оставайся на месте и держись.

v

У меня последние недели никаких проблем с глазами не возникало. Несчастный случай привел к некоторой потере периферийного зрения, появилась тенденция поворачивать голову вправо, чтобы увидеть то, что прежде я отчетливо видел, глядя прямо перед собой. Но в остальном по этой части все было хорошо. И, направляясь к невзрачному арендованному «шеви», я задавался вопросом, а что бы я испытал, если бы все вокруг вновь начала застилать краснота… или если бы однажды утром я проснулся и обнаружил, что половина моего мира превратилась в черную дыру. Но тут возник новый вопрос. Как Уайрман вообще смог издать смешок? Пусть даже и такой странный.

Я уже взялся за дверную ручку «малибу», когда вспомнил его слова об Энн-Мэри Уистлер, которую он обычно просил побыть с Элизабет, если ему требовалось отлучиться на довольно продолжительный срок. Она была на вызове, то есть… Я поспешил в дом и позвонил Джеку на мобильник, моля Бога, чтобы он откликнулся и смог приехать. Он и откликнулся и смог. Команда хозяев записала очко на свой счет.

vi

В то утро я впервые выехал с острова за рулем автомобиля, и мне пришлось попотеть, когда я влился в плотный, бампер к бамперу, поток автомобилей, движущийся на север по Тамайами-Трайл. Направлялись мы в Мемориальную больницу Сарасоты по рекомендации врача Элизабет, которому я позвонил, невзирая на слабые протесты Уайрмана. И теперь Уайрман продолжал спрашивать, как мое самочувствие, уверен ли я, что смогу доехать до нужного места, не следовало ли мне остаться с Элизабет, а с ним отправить Джека.

– Все у меня хорошо.

– Ты выглядишь испуганным до смерти. Это я как раз вижу. – Его правый глаз сместился в мою сторону. Левый попытался последовать за ним, но безуспешно. Налитый кровью, частично закатившийся под верхнее веко, он сочился слезами. – Не впадешь в прострацию, мучачо?

– Нет. А кроме того, ты слышал Элизабет. Если бы ты не поехал сам, она бы взяла швабру и выгнала тебя за дверь.

Он не хотел, чтобы мисс Элизабет узнала, что ему нехорошо, но она пришла на кухню на своих ходунках и подслушала конец нашего разговора. Опять же у нее отчасти проявлялись те же телепатические способности, что и у Уайрмана. Мы вроде бы это не признавали, но что было, то было.

– Если они захотят положить тебя… – начал я.

– Конечно, они захотят, у них это просто рефлекс, но такому не бывать. Если они смогут что-то поправить, тогда другое дело. Я еду только потому, что Хэдлок, возможно, скажет мне, что это не постоянная темнота, а временное отключение радара. – Он кисло улыбнулся.

– Уайрман, да что с тобой произошло?

– Всему свое время, мучачо. Какие ты нынче пишешь картины?

– Сейчас это не важно.

– Дорогой мой, похоже, я не единственный, кто устал от вопросов. Тебе известно, что в зимние месяцы из сорока человек, постоянно пользующихся Тамайами-Трайл, один попадает в автомобильную аварию? Это правда. А на днях в выпуске новостей сказали, что шансы столкновения Земли и астероида размером с «Астродоум»[96] в Хьюстоне выше, чем шанс…

Я потянулся к радиоприемнику.

– Почему бы нам не послушать музыку?

– Хорошая идея, – кивнул он. – Только не гребаное кантри.

Поначалу я не понял. Потом вспомнил моих бывших соседей. Нашел самую громкую, самую тупую рок-станцию, которая именовала себя «Кость». Группа «Nazareth» с воплями исполняла «Hair of the Dog».

– Ага, блевотный рок-н-ролл, – прокомментировал Уайрман. – Вот ты и проявил себя, mi hijo[97].

vii

День выдался долгим. Если уж ты решил бросить свое тело на конвейерную ленту современной медицины (особенно в городе, где очень уж много пожилых людей, зачастую приехавших с севера и выздоравливающих после болезни) – готовься к долгому дню. Мы пробыли в больнице до шести вечера. Они действительно хотели оставить Уайрмана. Он отказался.

Большую часть этого дня я провел в чистилищных комнатах ожидания, где журналы старые, обивка стульев вытертая, а из угла вещает телевизор. Я сидел, слушая тревожные разговоры вперемешку с телевизионным квохтаньем, время от времени уходил в одно из помещений, где разрешалось пользоваться сотовыми телефонами, и с мобильника Уайрмана звонил Джеку. Как она? Отлично. Они играли в парчизи[98]. Потом она занималась Фарфоровым городом. В третий раз они ели сандвичи и смотрели Опру. На четвертый она спала.

– Скажите ему, что она сама ходила в туалет, – добавил Джек. – Пока.

Я сказал. Уайрмана это порадовало. А конвейерная лента медленно, но ползла.

Три комнаты ожидания, одна рядом с приемным отделением, где Уайрман отказался даже притронуться к планшету с зажимом, которым крепился статистический бланк, возможно, потому, что не мог прочитать ни слова (я заполнил все необходимые графы), вторая – рядом с отделением неврологии, где я познакомился с Джином Хэдлоком, врачом Элизабет, и Гербертом Принсайпом – по словам доктора Хэдлока, лучшим неврологом Сарасоты. Принсайп не стал этого отрицать и не сказал «чушь». Последняя комната ожидания находилась на втором этаже, где располагалось Очень Сложное оборудование. Здесь Уайрмана повели не к магниторезонансному томографу, моему хорошему знакомцу, а в рентгеновский кабинет в дальнем конце коридора. Я предположил, что в наш просвещенный век кабинет этот покрыт пылью и затянут паутиной. Уайрман оставил мне медальон с Девой Марией, и я сидел в комнате ожидания, гадая, почему лучший невролог Сарасоты прибег к столь древнему методу обследования. Просветить меня никто не удосужился.

Телевизоры во всех трех комнатах ожидания были настроены на «Шестой канал», так что мне снова и снова показывали одну и ту же «Картину»: рука Кэнди Брауна крепко держит запястье Тины Гарибальди, она смотрит на него, и взгляд Тины наводит ужас на любого, кто воспитывался в более или менее приличном доме, потому что каждому понятно, о чем говорит этот взгляд. Все объясняют детям, что нужно быть осторожными, очень осторожными, что незнакомец может означать опасность, и, возможно, дети с этим соглашаются, но дети из хороших семей воспитаны в уверенности, что безопасность положена им по праву рождения. Ее глаза говорили: «Конечно, мистер, скажите, что я должна сделать». Глаза говорили: «Вы – взрослый, я – ребенок, вот и скажите мне, чего вы хотите». Глаза говорили: «Меня воспитывали в уважении к старшим». И что самое ужасное, разящее наповал, глаза говорили: «Мне никогда не причиняли боли».

Не думаю, что бесконечно повторяющееся появление этой «Картины» на телеэкране являлось определяющим фактором последующих событий, но имело ли оно отношение к случившемуся? Да.

Безусловно, имело.

viii

Уже в темноте я выехал из гаража, где оставил автомобиль на день, и по Трайл поехал на юг, к Дьюме. Поначалу я совсем не думал об Уайрмане; дорога целиком и полностью занимала мое внимание: почему-то я не сомневался, что удача вот-вот покинет меня, и поездка закончится аварией. И только когда мы миновали съезды на Сиеста-Ки, и машин стало поменьше, я начал расслабляться. Когда же мы добрались до торгового центра «Перекресток», Уайрман скомандовал:

– Сверни.

– Что-то понадобилось в «Гэпе»? Трусы? Футболки с карманами?

– Не умничай. Просто сверни. Остановись под фонарем.

Я припарковался под одним из фонарей и заглушил двигатель. Как-то мне было не по себе, хотя стоянка не была пустой, и я знал, что Кэнди Браун перехватил Тину Гарибальди с другой стороны торгового центра, где находились разгрузочные площадки.

– Думаю, я могу хоть раз все рассказать. И ты заслуживаешь того, чтобы услышать. Потому что ты всегда хорошо ко мне относился. И это правда.

– Уайрман, давай обойдемся без этого.

Руки его лежали на тонкой серой папке, которую ему дали в больнице. С его именем и фамилией на наклейке. Он поднял палец, предлагая мне замолчать, но не взглянул на меня. Смотрел прямо перед собой, на «Универмаг Биллса», который занимал этот край торгового центра.

– Я хочу рассказать все сразу и до конца. Тебя это устраивает?

– Конечно.

– Моя история похожа… – Он повернулся ко мне, внезапно оживившись. Из левого, ярко-красного глаза непрерывно текли слезы, но по крайней мере теперь он смотрел на меня, как и правый. – Мучачо, ты видел хоть один из тех радостных телерепортажей о парне, который выиграл двести или триста миллионов баксов в «Пауэрбол»[99]?

– Все видели.

– Его выводят на сцену, потом дают ему огромный ненастоящий картонный чек, и он что-то говорит, почти всегда бессвязное, но это и хорошо, в такой ситуации даже логично, потому что правильно угадать все номера – уже из ряда вон. Что-то невероятное. И лучшее, на что ты теперь способен, так это сказать: «Я собираюсь в гребаный «Диснейуолд». Ты следишь ходом моих мыслей?

– Скорее да, чем нет.

Уайрман вновь принялся изучать посетителей универмага, за которым Тина Гарибальди на свою беду встретилась с Кэнди Брауном.

– Я тоже выиграл в la loteria. Только разыгрывалась не крупная сумма, а самое большое несчастье. В моей прошлой жизни я занимался в Омахе юриспруденцией. Работал в фирме «Файнэм, Дулинг и Аллен». Остряки (к ним я относил и себя) иногда называли нашу контору «Найди, Трахни и Забудь». Если на то пошло, фирма была большая и честная. Работали мы хорошо, я занимал в ней достаточно высокое положение. В свои тридцать семь я оставался холостяком и думал, что в этом аспекте моя жизнь уже не переменится. Потом в город приехал цирк… Эдгар, это был настоящий цирк, с большими кошками и воздушными гимнастами. Многие артисты были из других стран, в цирках это обычное явление. Вот и воздушные гимнасты приехали из Мексики вместе с семьями. Одна из бухгалтеров цирка, Джулия Таверес, тоже была из Мексики. Она не только вела счета цирка, но и выполняла обязанности переводчика для воздушных гимнастов.

Имя он произнес на испанский манер – Хулия.

– В цирк я не ходил. Уайрман иногда ходит на рок-концерты, но в цирк он не ходит. И вновь сработал лотерейный принцип. Каждые несколько дней административные работники цирка тянули жребий, кому ехать в магазин за едой. Ты понимаешь, чипсы-дрипсы, кофе, газировка. И в Омахе Джулия достала из шляпы бумажку с крестом. Когда она, уже с покупками, вышла из супермаркета на автостоянку и направлялась к своему мини-вэну, грузовик, въехавший на стоянку со слишком большой скоростью, ударил в составленные в ряд торговые тележки… ты знаешь, как их составляют?

– Да.

– Отлично. Ба-бах! Тележки откатились на тридцать футов, ударили Джулию, сломали ей ногу. Она в ту сторону не смотрела, так что увернуться не могла. Неподалеку оказался коп, который услышал ее крик. Он вызвал «скорую помощь». И проверил водителя грузовика на алкоголь. Тот выдул один-семь.

– Это много?

– Да, мучачо. В Небраске один-семь означает, что ты не отделаешься штрафом в двести долларов, а попадешь под статью за управление транспортным средством в нетрезвом виде. Джулия по совету врача, который принял ее в отделении неотложной помощи, пришла к нам. В «Найди, Трахни и Забудь» тогда работали тридцать пять адвокатов, и дело Джулии могло попасть к любому. Оно попало ко мне. Ты видишь, как выскакивают выигрышные номера?

– Да.

– Я не просто представлял ее интересы; я на ней женился. Она выигрывает иск и получает приличную сумму денег. Цирк уезжает из города, как случается со всеми цирками, лишившись одного бухгалтера. Должен ли я говорить тебе, что мы без памяти влюбились друг в друга?

– Нет, – ответил я. – Я слышу это всякий раз, когда ты произносишь ее имя.

– Спасибо, Эдгар. Спасибо. – Он сидел, опустив голову, положив руки на папку. Потом достал из заднего кармана потрепанный толстый бумажник – оставалось только удивляться, что Уайрман мог сидеть на такой горе. Пролистал многочисленные отделения с прозрачными стенками, предназначенные для фотографий и важных документов, нашел нужное и достал фото темноволосой черноглазой женщины в белой блузке без рукавов. Выглядела она лет на тридцать. Писаная красавица.

– Моя Хулия, – сказал Уайрман. Когда я попытался вернуть ему фотографию, он покачал головой – уже доставая другую. Я боялся увидеть то, что на ней изображено, но все-таки взял ее.

Я увидел Джулию Уайрман в миниатюре. Те же темные волосы обрамляли идеальное белокожее лицо. Те же черные, серьезные глаза.

– Эсмеральда, – пояснил Уайрман. – Вторая половинка моего сердца.

– Эсмеральда, – повторил я. И подумал, что глаза с этой фотографии и глаза с «Картины», которые смотрели снизу вверх на Кэнди Брауна, практически не отличались. Начала зудеть рука. Та самая, что сгорела в больничной печи. Я почесал ее, точнее, ребра. Тут ничего не изменилось.

Уайрман взял у меня фотографии, поцеловал каждую (у меня защемило сердце), разложил по соответствующим отделениям. На это ушло время, потому что руки у него тряслись. И, полагаю, видел он не так хорошо, как хотелось бы.

– По идее, тебе даже не обязательно смотреть, как выскакивают эти выигрышные номера, амиго. Если ты закроешь глаза, то услышишь, как выкатываются шары: шурш, шурш и шурш. Некоторым людям везет. Раз – и в дамки! – Он цокнул языком. Звук в кабине маленького седана прозвучал очень уж громко.

– Когда Эс исполнилось три года, Джулия начала подрабатывать в организации «Ярмарка вакансий, решения для иммигрантов», расположенной в центральной части Омахи. Она помогала испаноязычным, как с грин-картой, так и без нее, найти работу и показывала нелегальным иммигрантам, которые хотели получить гражданство, правильную дорогу. Организация была маленькая, свою деятельность особо не афишировала, но приносила куда больше практической пользы, чем все эти марши и размахивание плакатами. По скромному мнению Уайрмана.

Он прижал руки к глазам и шумно, со всхлипом, вдохнул. Потом его ладони грохнулись на папку.

– Когда это случилось, я находился в Канзас-Сити. Уехал по делам. Джулия с понедельника по четверг до обеда работала. Эс ходила в детский садик. Хороший детский садик. Я мог бы подать в суд и разорить их, мог отправить хозяйку на паперть, но я этого не сделал. Потому что даже в горе понимал: случившееся с Эсмеральдой могло случиться с любым ребенком. Это всего лишь лотерея, entiendes? Однажды наша фирма подала в суд на компанию-изготовителя жалюзи (я в этом процессе не участвовал). Младенец, лежащий в колыбельке, каким-то образом ухватился за шнур, которым эти жалюзи поднимались, сунул его в рот и задохнулся. Родители выиграли дело, и им заплатили, но ребенок умер, и, если бы не шнур, причина была бы другой. Игрушечный автомобиль, идентификационная бирка с собачьего ошейника. Стеклянный шарик. – Уайрман пожал плечами. – Как с Эсмеральдой. Играя, она засунула в рот стеклянный шарик, он попал в горло, и моя дочь задохнулась.

– Господи, Уайрман! Это ужасно!

– Она была еще жива, когда ее привезли в больницу. Женщина из детского садика позвонила на работу и мне, и Джулии. Она что-то лепетала. Как безумная. Джулия выскочила из своей «Ярмарки», прыгнула в автомобиль, помчалась как оглашенная. За три квартала до больницы столкнулась с грузовиком департамента общественных работ Омахи. Погибла мгновенно. Наша дочь умерла двадцатью минутами раньше. Медальон с Девой Марией, который я тебе давал… это медальон Джулии.

Он замолчал, и тишина окутала салон. Я не стал ее нарушать. Да и что я мог сказать, выслушав такую историю? Какое-то время спустя Уайрман продолжил:

– Это всего лишь другой вариант «Пауэрбола». Пять чисел плюс самое важное бонусное число. Тик, тик, тик, тик, тик. И наконец, так, для ровного счета. Думал ли я, что такое может случиться со мной? Нет, мучачо, никогда, даже в самом кошмарном сне, и Бог наказывает нас за то, что мы не можем себе представить. Мои мать с отцом умоляли меня обратиться к психотерапевту, и через какое-то время (восемь месяцев после похорон) я действительно к нему пошел. Я устал плыть по жизни, как воздушный шар, подвешенный в трех футах над моей головой.

– Мне это чувство знакомо, – вставил я.

– Я знаю, что знакомо. Мы спускались в ад в разные смены, ты и я. И, как я понимаю, поднялись обратно, хотя мои каблуки еще дымятся. Как насчет твоих?

– Да.

– Психотерапевт… милый человек, но я не смог с ним говорить. С ним я бормотал что-то нечленораздельное. С ним я начинал улыбаться во весь рот. Каждое мгновение ожидал, что роскошная деваха в купальнике вынесет мне большой картонный чек, а зрители увидят его и захлопают. И в конечном итоге чек я действительно получил. Когда мы поженились, я оформил совместную страховку. Когда появилась Эс, внес в полис и ее. Так что я действительно выиграл в лотерею. Особенно если добавить компенсацию, которую выплатили Джулии после инцидента на автомобильной стоянке супермаркета. И теперь мы подходим вот к этому. – Уайрман поднял тонкую серую папку. – Мысль о самоубийстве появилась и становилась все более привлекательной. Главным образом потому, что Джулия и Эсмеральда могли быть где-то там, но все-таки неподалеку, ожидая, когда я к ним присоединюсь… но они не могли ждать вечно. Я не религиозный человек, но, думаю, нельзя категорично отметать существование жизни после смерти… пусть потом мы и не останемся такими, как… ты понимаешь. Как сейчас. Но разумеется… – холодная улыбка тронула уголки его губ, – …прежде всего сказалась депрессия. У меня в сейфе был пистолет. Калибра ноль двадцать два дюйма. Я купил его для защиты семьи после рождения Эсмеральды. Как-то вечером я сидел за обеденным столом и… я уверен, эту часть истории ты знаешь, мучачо.

Я поднял руку, неопределенно взмахнул. Как бы говоря: «Может, si, может, нет».

– Я сидел за обеденным столом в пустом доме. На столе стояла ваза с фруктами, появившаяся благодаря любезности женщины, которая прибиралась в доме и покупала продукты. Я положил пистолет на стол, потом закрыл глаза. Два или три раза повернул вазу вокруг оси. Сказал себе, что если возьму яблоко, то поднесу пистолет к виску и покончу с собой. Если же возьму апельсин… тогда заберу лотерейные выигрыши и поеду в «Диснейуолд».

– Ты слышал холодильник, – вставил я.

– Совершенно верно, – он не удивился, – я слышал холодильник… и гудение компрессора, и щелканье морозильного агрегата. Я протянул руку и взял яблоко.

– Ты жульничал?

Уайрман улыбнулся.

– Хороший вопрос. Если ты спрашиваешь, подглядывал ли я, ответ – нет. Если тебя интересует, запомнил ли я местоположение фруктов в вазе… – Он пожал плечами. – Quien sabe[100]? В любом случае я взял яблоко. На всех нас грех Адама. Я не стал надкусывать его или нюхать. Определил на ощупь. Поэтому, не открывая глаз (и не давая себе возможности подумать, что творю), я поднял пистолет и поднес к виску. – Он продемонстрировал все это рукой, которой у меня больше не было, оттопырил большой палец, а указательный приставил к маленькому круглому шраму, который обычно скрывали его длинные седеющие волосы. – Последней мелькнула мысль: «По крайней мере мне больше не придется слушать холодильник или доставать из него еще один кусок картофельной запеканки». Никакого грохота я не помню. Тем не менее весь мир исчез в белом, и на том закончилась прошлая жизнь Уайрмана. А теперь… хочешь послушать о галлюцинациях?

– Да, пожалуйста.

– Охота сравнить со своими?

– Да. – И тут у меня возник вопрос. Возможно, один из самых важных: – Уайрман, у тебя были эти телепатические откровения… странные видения… как их ни назови… до того как ты приехал на Дьюма-Ки? – Я думал о собаке Моники Голдстайн, Гендальфе, о том, как вроде бы задушил его отсутствующей рукой.

– Да, два или три раза, – ответил Уайрман. – Со временем я, возможно, расскажу тебе об этом, Эдгар, но мне не хочется очень уж задерживать Джека у мисс Истлейк. Помимо всего прочего, она наверняка беспокоится из-за меня. Она такая милая.

Я мог бы сказать, что Джек (тоже очень милый) скорее всего беспокоится ничуть не меньше, но лишь попросил продолжать.

– Тебя часто окружает краснота, мучачо, – вновь заговорил Уайрман. – Я не думаю, что это аура в прямом смысле, и это, наверное, не свет мыслей… но случалось и такое. В трех или четырех случаях, когда это происходило, я улавливал не только цвет, но и слово, его обозначающее. И да, однажды такое случилось вне Дьюма-Ки. В галерее «Скотто».

– Когда я не мог найти нужного слова.

– А ты не мог? Я не помню.

– Я тоже, но наверняка так оно и было. Красное – для меня ассоциативный символ. Пусковой механизм. Как ни странно, из песни Ребы Макинтайр. Я нашел его почти случайно. Думаю, есть и кое-что еще. Если я не могу вспомнить то, что мне нужно, то… ты понимаешь…

– Начинаешь злиться?

Я подумал о том, как схватил Пэм за шею. Как попытался задушить ее.

– Да. Можно сказать и так.

– Ясно.

– Короче, я уверен, что красное должно выплескиваться наружу и пачкать мои… ментальные одежды. Так это выглядит?

– Близко к тому. И всякий раз, чувствуя красноту вокруг тебя, в тебе, я думаю о том, как проснулся с пулей в голове и увидел, что весь мир – темно-красный. Я подумал, что попал в ад – таким ведь должен быть ад, темно-красной вечностью. – Пауза. – Потом осознал, что это всего лишь яблоко. Оно лежало передо мной, может, в дюйме от моих глаз. Лежало на полу, и я лежал на полу.

– Чтоб я сдох!

– Да, и я подумал о том же. Но я не сдох, потому что видел лежащее передо мной яблоко. «На всех нас грех Адама, – громко произнес я. Потом добавил: – Ваза с фруктами». Все, что случилось и было сказано в последующие девяносто шесть часов, я помню с абсолютной ясностью. Каждую мелочь. – Уайрман рассмеялся. – Разумеется, чего-то из того, что я помню, не было и в помине, но я с абсолютной ясностью помню и это. И никакой перекрестный допрос не подловит меня на лжи, даже когда речь пойдет о покрытых гноем тараканах, которых я видел выползающими из глаз, рта и ноздрей старого Джека Файнэма.

У меня чертовски болела голова, но, пережив шок, вызванный лежащим у самых глаз яблоком, в остальном я чувствовал себя вполне сносно. Часы показывали четыре утра. То есть прошло шесть часов. Я лежал в луже свернувшейся крови. Она запеклась на правой щеке, как желе. Я помню, что сел и сказал: «Я – заливной денди». И еще я пытался вспомнить, считается ли желе та полупрозрачная субстанция в заливных блюдах. Я сказал: «Нет желе в вазе для фруктов». И высказывание это показалось мне очень разумным, словно благодаря ему я прошел проверку и остался среди психически здоровых. Я начал сомневаться, что пустил себе пулю в голову. Может, просто заснул за обеденным столом, лишь думая о самоубийстве, упал со стула, ударился головой. Вот откуда взялась кровь. И такое объяснение представлялось очень убедительным, учитывая, что я мог двигаться и говорить. Я велел себе произнести вслух что-то еще. Имя матери. Вместо этого произнес: «Зреет, зреет урожай, ты хозяина встречай».

Я кивнул, заволновавшись. После выхода из комы со мной такое случалось не единожды. Сядь в друга, сядь в старика.

– Ты злился?

– Нет, говорю честно! Я испытывал облегчение! Понимал, что удар головой мог привести к некоторой дезориентации. И только потом я увидел на полу пистолет. Взял его, понюхал дульный срез. Запах не оставлял сомнений в том, что из пистолета недавно стреляли. Резкий запах сгоревшего пороха. И все-таки я держался за версию заснул-упал-ударился-головой, пока не прошел в ванную и не увидел дыру на виске. Маленькую круглую дыру, окруженную короной точечных ожогов. – Он вновь рассмеялся, как смеется человек, вспоминая какой-то невероятный случай в своей жизни… скажем, как подал машину задним ходом в гараж, забыв поднять ворота.

– Вот тут, Эдгар, я услышал, как последний выигрышный номер занял свое место. Бонусный номер «Пауэрбола»! И я понял, что мне уже не избежать поездки в «Диснейуолд».

– Или в его копию, – вырвалось у меня. – Господи, Уайрман.

– Я попытался смыть следы пороха, но любое прикосновение отдавалось болью. Словно я надкусывал больной зуб.

Внезапно я понял, почему в больнице Уайрмана отправили на рентген, а не засунули в томограф. Пуля по-прежнему находилась в голове.

– Уайрман, можно задать вопрос?

– Валяй.

– Зрительные нервы человека… Ну, не знаю… перекрещиваются?

– Именно так.

– Тогда понятно, почему беда у тебя с левым глазом. Это похоже… – На мгновение нужные слова не приходили, и я сжал кулаки. Но они пришли. – Это похоже на противоударную травму.

– Пожалуй, что так, да. Я выстрелил в правую часть моей тупой головы, но пострадал левый глаз. Я заклеил рану пластырем. И выпил пару таблеток аспирина.

Я рассмеялся. Ничего не мог с собой поделать. Уайрман улыбнулся и кивнул.

– Потом я лег в постель и попытался уснуть. С тем же успехом можно было попытаться уснуть на концерте духового оркестра. Я не мог спать четыре дня. Мне уже казалось, что я никогда не усну. Мои мысли мчались со скоростью четырех тысяч миль в час. В таких обстоятельствах кокаин казался ксанаксом[101]. Я не мог даже спокойно лежать. Выдержал двадцать минут, а потом вскочил и поставил альбом с мексиканской музыкой. В половине шестого утра. Провел тридцать минут на велотренажере (впервые после смерти Джулии и Эс), принял душ и пошел на работу.

Следующие три дня я был птичкой, я был самолетом, я был суперадвокатом. Мои коллеги с тревоги за меня переключились к страху за себя (non sequiturs[102] слетали с моего языка все чаще, и я вдруг начинал говорить одновременно на искаженном испанском и французском, достойном Пепе ле Пю[103]), но не вызывало сомнений, что в те дни я перелопатил гору документов, и потом на фирму вернулась лишь малая их часть. Я проверял. Партнеры в угловых кабинетах и адвокаты в общем зале объединились в уверенности, что у меня нервный срыв, и в какой-то степени не грешили против истины. Это был органический нервный срыв. Несколько человек попытались отправить меня домой, но безуспешно. Дион Найтли, один из моих близких друзей, буквально умолял позволить ему отвести меня к врачу. И знаешь, что я ему сказал?

Я покачал головой.

– «Зерно убирается, сделка закрывается». Отлично помню! Потом я ушел в свой кабинет. Практически убежал. Для Уайрмана такой медленный способ передвижения, как ходьба, не годился. Я провел на работе двое суток. На третью ночь охранник, несмотря на мои протесты, выпроводил меня за дверь. Я проинформировал его, что у эрегированного пениса миллион капилляров, но ни единого угрызения совести. Я также сказал ему, что он – заливной денди, и отец его ненавидел. – Уайрман коротко глянул на папку. – Фраза насчет отца, думаю, его проняла. Даже знаю, что проняла… – Он похлопал по виску со шрамом. – Сверхъестественное радио, амиго. Сверхъестественное радио.

На следующий день меня вызвал к себе Джек Файнэм, верховный раджа нашего королевства, и приказал мне взять отпуск. Не попросил – приказал. Заявил, что я слишком быстро вышел на работу после «злополучных семейных перемен». Я сказал, что это какая-то глупость. Никаких семейных перемен у меня не было. «Скажи просто, что мои жена и ребенок съели гнилое яблоко, – предложил я ему. – Скажи это, ты, седовласый синдик, потому что эти слова наполняют смертного насекомыми», – и вот тут тараканы полезли из его глаз и носа. А два выползли из-под языка, они разбрызгивали белую пену по подбородку Джека, перебираясь через его нижнюю губу.

Я начал кричать. Я бросился на него. Если бы не кнопка тревожной сигнализации на его столе (я даже не подозревал, что она была у этого параноидального старикашки), я бы его убил. Опять же бегал он на удивление быстро. Я хочу сказать, бегал кругами по кабинету. От меня. Должно быть, сказались годы, проведенные на теннисном корте и поле для гольфа. – Уайрман на секунду задумался. – Но на моей стороны были безумие и молодость. Я схватил его в тот самый момент, когда в кабинет ворвалась подмога. Полдюжины адвокатов с трудом смогли оттащить меня от Джека, и я разорвал пополам его пиджак от Пола Стюарта. От воротника до низа… – Он медленно покачал головой. – Тебе следовало бы послушать, как кричал этот hijo de puta[104]. И тебе следовало бы послушать меня. Чего я только не нес, включая оскорбления (выкрикивал во весь голос) насчет его пристрастий к женскому нижнему белью. И, как в случае с отцом охранника, думаю, так оно и было на самом деле. Забавно, не правда ли? И обезумел я или нет, ценился ли как сотрудник или нет, но на том и оборвалась моя карьера в «Найди, Трахни и Забудь».

– Жаль, конечно.

– Жалеть тут не о чем, все, что ни делается, то к лучшему, – заявил он деловым тоном. – Когда адвокаты вынесли меня из его кабинета, в котором я успел много чего натворить, со мной случился припадок. Сильнейший, развернутый припадок. Если бы не медицинские навыки одного из сотрудников, я бы прямо там и умер. Но в итоге только вырубился на трое суток. И почему нет? Мне требовался сон. А теперь…

Он открыл папку и протянул мне три рентгенограммы. По качеству они сильно уступали кортикальным срезам, которые выдавал магниторезонансный томограф, но я мог полагать себя опытным специалистом, пусть и непрофессионалом, который понимает, на что смотрит.

– Перед тобой, Эдгар, объект, которого, по утверждению многих, нет в природе: мозг адвоката. У тебя есть такие картинки?

– Скажем так, если бы я хотел заполнить альбом…

Уайрман улыбнулся.

– Кому нужен альбом с такими фотографиями? Ты видишь пулю?

– Да. Ты, должно быть, держал пистолет… – Я наклонил указательный палец вниз под достаточно большим углом.

– Совершенно верно. И, вероятно, была частичная осечка. Так что пуля только пробила череп и ушла вниз, под еще более острым к вертикали углом. Вошла в мозг и остановилась. Но до остановки создала… не знаю, как это…

– Ударную волну?

Его глаза вспыхнули.

– Именно. Только серое вещество мозга по консистенции больше похоже на печень теленка, чем на воду.

– Красиво сказано.

– Я знаю. Уайрман может быть красноречив, он это признает. Пуля создала уходящую вниз ударную волну, а последняя вызвала отек и сдавила перекрест зрительных нервов. Это такое место, где правый зрительный нерв становится левым, и наоборот. Ты понимаешь, что получилось? Я выстрелил себе в висок, и не только остался в живых, но и добился того, что пуля создает проблемы для тех участков мозга, что находятся вот здесь. – Он постучал по черепу за правым ухом. – И ситуация ухудшается, потому что пуля движется. За два года она сместилась вглубь как минимум на четверть дюйма. Может, и больше. И мне не нужны Хэдлок или Принсайп, чтобы это понять. Я сам все вижу на этих снимках.

– Так пусть они сделают операцию и вытащат ее. Мы с Джеком проследим за тем, чтобы Элизабет дождалась твоего возвращения в полном…

Он покачал головой.

– Нет? Почему нет?

– Для хирургического вмешательства пуля сидит слишком глубоко, амиго. Вот почему я и не остался в больнице. А ты думал, что из-за комплекса «человека из страны Мальборо»? Ничего подобного. Мое желание умереть осталось в прошлом. Мне по-прежнему недостает жены и дочери, но теперь на моем попечении мисс Истлейк, и я полюбил этот остров. И есть еще ты, Эдгар. Я хочу узнать, чем продолжится твоя история. Сожалею ли я о том, что сделал? Иногда – si, иногда – нет. Когда si, я напоминаю себе, что теперь я не тот человек, каким был раньше, и должен проявить снисхождение к моему прежнему «я». Тот человек понес столь большую утрату и испытывал столь сильную душевную боль, что не мог нести ответственности за свои поступки. Это моя другая жизнь, и я стараюсь смотреть на свои проблемы, как на… ну… врожденные дефекты.

– Уайрман, это так странно.

– Неужели? Подумай о собственной ситуации.

Я подумал. Я пытался задушить свою жену, а потом забыл об этом. Я спал с куклой на другой половине кровати… Нет, лучше оставить свое мнение при себе.

– Доктор Принсайп хочет положить меня в больницу, потому что я – интересный случай.

– Ты этого не знаешь.

– Но я знаю! – По голосу чувствовалось, что Уайрман едва сдерживается. – После того выстрела я имел дело как минимум с четырьмя Принсайпами. До ужаса одинаковыми: все умные, но отстраненные, напрочь лишенные сочувствия и, по существу, лишь на самую малость отличающиеся от социопатов в детективных романах Джона Д. Макдональда. В борьбе с опухолью они могут попытаться использовать радиацию. На свинцовую пулю она не подействует. Принсайп это знает, но ему интересно. И он не видит ничего плохого в том, чтобы дать мне ложную надежду, уложив на больничную койку, где можно спросить, больно ли мне, когда он делает… это. А позднее, когда я умру, он, вероятно, напишет обо мне статью. И сможет поехать в Канкун и пить на пляже вино, разбавленное водой и фруктовым соком.

– Это жестоко.

– Нет – по меркам тех, у кого глаза Принсайпа… вот они-то как раз и жестоки. Я взглянул в них один раз, и мне сразу захотелось бежать куда подальше, пока еще не отняли такую возможность. Что я, собственно, и сделал.

Я покачал головой и задал главный вопрос:

– Так какие у тебя перспективы?

– Почему бы тебе не уехать отсюда? Это место начинает действовать мне на нервы. Я только что осознал, что именно здесь тот выродок похитил маленькую девочку.

– Я мог бы сказать тебе об этом, когда мы свернули сюда.

– Может, и хорошо, что не сказал. – Он зевнул. – Боже, как я устал.

– Это стресс. – Я посмотрел по сторонам и вырулил на Тамайами-Трайл, все еще не веря, что сижу за рулем. Однако само действо мне уже начало нравиться.

– Прогноз далеко не радужный. Я принял достаточно доксепина и зонеграна, чтобы убить лошадь. Это противосудорожные препараты, и они неплохо помогали, но я понял, что у меня проблемы в тот вечер, когда мы обедали в «Зории». Я пытался это отрицать, но ты знаешь этот хрестоматийный пример: отрицание утопило фараона, и Моисей привел сынов Израилевых к свободе.

– Гм… я думал, там речь шла о Красном море. Есть другие препараты, которые ты можешь принимать? Более сильные?

– Принсайп, разумеется, помахал передо мной рецептами, но он хотел предложить невронтин, а к нему я даже не прикоснусь.

– Из-за своей работы.

– Именно.

– Уайрман, мисс Элизабет от тебя не будет никакого проку, если ты станешь слепым, как летучая мышь.

Он не отвечал минуту-другую. Дорога, теперь совершенно пустынная, раскручивалась под светом фар.

– Слепота вскоре станет самой мелкой из моих проблем, – наконец нарушил он тишину.

Я рискнул бросить на него короткий взгляд.

– Ты хочешь сказать, эта пуля может тебя убить?

– Да. – В голосе не слышалось драматизма, отчего звучал он крайне убедительно. – И вот что, Эдгар.

– Что?

– Прежде чем убьет и пока у меня все еще есть один зрячий глаз, я бы хотел взглянуть на твои новые картины. Мисс Истлейк тоже хочет увидеть хотя бы несколько. Она просила тебе это передать. Ты можешь привезти их в «Эль Паласио» на автомобиле. Водишь ты его прекрасно.

Мы приближались к съезду на Дьюма-Ки. Я включил поворотник.

– Я скажу тебе, что иногда думаю, – продолжил Уайрман после короткой паузы. – Я думаю, что этот отрезок невероятного везения на моем жизненном пути когда-то должен закончиться, и после него все пойдет иначе. Нет абсолютно никаких статистических оснований, чтобы так думать, но это какая-никакая опора. Ты понимаешь?

– Да, – кивнул я. – Уайрман?

– По-прежнему на связи, мучачо.

– Ты любишь Дьюму, но при этом думаешь, что с Дьюмой что-то не так. Что не так с этим островом?

– Я не знаю, что именно, но ведь что-то есть. Или ты не согласен?

– Разумеется, согласен. Ты знаешь, что согласен. В тот день, когда мы с Илзе попытались проехать по дороге в глубь острова, нам стало дурно. Илзе скрутило сильнее, чем меня.

– Она – не единственная, кому досталось, если верить историям, которые я слышал.

– А есть истории?

– Да. На берегу все нормально, но вот в глубине острова… – Уайрман покачал головой. – Я думаю, здесь что-то странное с грунтовыми водами. По той же причине и растительность здесь прет из земли, как бешеная, хотя при таком климате без полива не должна расти даже трава на лужайке. Я не знаю, в чем дело. Но лучше туда не соваться. И особенно молодым женщинам, которые хотели бы иметь детей. Детей без врожденных дефектов.

Вот эта мысль даже не приходила мне в голову. Остаток пути я проехал молча.

ix

Из воспоминаний, относящихся к той зиме, лишь некоторые запечатлелись особенно ярко, и среди них – возвращение в «Эль Паласио» тем февральским вечером. Нас встретили приоткрытые ворота. Между створками в инвалидном кресле сидела Элизабет Истлейк, как и в тот день, когда мы с Илзе отправились в неудачную исследовательскую экспедицию на юг. Обошлось без гарпунного пистолета, но она вновь надела спортивный костюм (правда, на этот раз набросила сверху что-то вроде старого пиджачка от школьной формы), и ее большие кеды (в ярком свете фар «малибу» они из синих стали черными) стояли на хромированных подставках для ног. Рядом с креслом расположились ходунки Элизабет, а позади них – Джек Кантори с фонарем в руке.

Увидев приближающийся автомобиль, Элизабет начала подниматься. Джек шагнул вперед, чтобы ее остановить, но когда понял, что настроена она серьезно, положил фонарь на землю и помог встать с кресла. К тому времени я уже остановился у ворот, а Уайрман открывал дверцу. Освещенные фарами «малибу», Джек и Элизабет напоминали актеров на сцене.

– Нет, мисс Истлейк! – крикнул Уайрман. – Не пытайтесь встать! Я отвезу вас домой!

Она словно и не услышала. Джек подвел ее к ходункам (или Элизабет подвела его), и она схватилась за ручки. Затем двинулась к автомобилю. К тому времени уже я пытался вылезти с водительского сиденья, как обычно, борясь с травмированным правым бедром, которое вылезать не хотело. Я стоял у капота, когда Элизабет отпустила ходунки и протянула руки к Уайрману. Дряблые мышцы повыше локтей обвисли, кожа в свете фар стала белой как мука, но широко расставленные ноги прочно упирались в землю. Насыщенный ночными ароматами ветер отбросил волосы назад, и я не удивился, увидев на правой стороне головы шрам (очень давний), практически такой же, как и у меня.

Уайрман вышел из-за открытой дверцы со стороны пассажирского сиденья, замер на секунду-другую. Думаю, он решал, искать ли ему утешения или утешать самому. Потом он направился к ней, вразвалочку, медвежьей походкой, наклонив голову, его длинные волосы закрывали уши и колыхались у щек. Элизабет протянула руки, прижала его к своей внушительной груди. На мгновение покачнулась, и я уже испугался, что ее не удержат даже широко расставленные ноги, но тут же выпрямилась, и искривленными артритом руками принялась поглаживать спину Уайрмана, которая поднималась и опускалась.

Я подошел к ним, чувствуя себя несколько неуверенно, и ее взгляд переместился на меня. Я увидел совершенно ясные глаза. Эта женщина не стала бы спрашивать, когда придет поезд, не сказала бы, что в голове у нее все перепуталось. Все шарики и ролики занимали положенные им места. Во всяком случае, временно.

– Мы управимся сами, – услышал я. – Вы можете ехать домой, Эдгар.

– Но…

– Мы управимся сами, – повторила Элизабет, продолжая поглаживать спину Уайрмана шишковатыми пальцами, поглаживать с бесконечной нежностью. – Уайрман отвезет меня в дом. Через минуту. Не так ли, Уайрман?

Он кивнул на ее груди, не поднимая голову, не издав ни звука.

Я подумал и решил: пусть будет, как она хочет.

– Ладно. Спокойной ночи, Элизабет. Спокойной ночи, Уайрман. Пошли, Джек.

Джек положил фонарь на полочку ходунков, посмотрел на Уайрмана (тот все стоял, уткнувшись лицом в грудь старухи), потом пошел к открытой дверце со стороны водительского сиденья.

– Спокойной ночи, мэм.

– Спокойной ночи, молодой человек. В парчизи вам пока недостает терпения, но потенциал у вас есть. Эдгар? – Она посмотрела на меня поверх склоненной головы Уайрмана, его вздымающейся и опадающей спины. – Вода теперь бежит быстрее. Скоро появятся пороги. Вы это чувствуете?

– Да. – Я не знал, о чем конкретно она говорит. Но понимал смысл.

– Останьтесь. Пожалуйста, останьтесь на Дьюме, что бы ни произошло. Вы нужны нам. Вы нужны мне, вы нужны Дьюма-Ки. Не забудьте об этом, когда разум вновь покинет меня.

– Не забуду.

– Поищите корзинку для пикника няни Мельды. Она где-то на чердаке, я уверена. Она красная. Вы ее найдете. Они внутри.

– И что я в ней найду, Элизабет?

Она кивнула.

– Да. Спокойной ночи, Эдуард.

Я понял, что реальность вновь начинает ускользать от нее. Но я знал, что Уайрман отвезет ее в дом, что Уайрман позаботится о ней. А пока он не мог этого сделать, она будет заботиться о них обоих. Я оставил их на вымощенном камнем въезде во двор, между ходунками и инвалидным креслом. Она обнимала его, он вжимался лицом в ее грудь. Эта картина по сей день стоит у меня перед глазами, ясная и четкая.

Ясная и четкая.

x

Вождение автомобиля вымотало меня (думаю, сказался и день, проведенный среди множества людей после месяцев одиночества), но о том, чтобы лечь, а уж тем более заснуть, не могло быть и речи. Я проверил почтовый ящик и нашел письма от обеих дочерей. У Мелинды в Париже обнаружилась стрептококковая инфекция, и она, как всегда, воспринимала болезнь как личное оскорбление. Илзе прислала ссылку на газету «Ситизен-Таймс», которая издавалась в Эшвилле, штат Северная Каролина. Я кликнул по ссылке и нашел восторженную рецензию на выступление «Колибри». Они спели в Первой баптистской церкви, и паства кричала «аллилуйя». На фотографии Карсон Джонс и красавица-блондинка стояли перед остальной частью группы с открытыми в песне ртами, глядя друг другу в глаза. Подпись под фотоснимком гласила: «Дуэт Карсон Джонс и Бриджит Андрейссон исполняют «Как велико Твое искусство». Х-м-м-м. Моя If-So-Girl написала: «Я совсем не ревную». Два раза х-м-м-м.

Я приготовил сандвич с копченой колбасой и сыром (и после трех месяцев пребывания на Дьюма-Ки меня тянуло на копченую колбасу), затем пошел наверх. Посмотрел на картины «Девочка и корабль», которые на самом деле следовало называть «Илзе и корабль». Подумал об Уайрмане, спросившем, что я нынче рисую. Подумал о длинном сообщении, которое Элизабет оставила на моем автоответчике. Об озабоченности в ее голосе. Она сказала, что я должен принять меры предосторожности.

Решение пришло спонтанно, и я как мог быстро спустился вниз.

xi

В отличие от Уайрмана я не таскал с собой старый, битком набитый бумажник «Лорд Бакстон». Обычно я засовывал в передний карман одну кредитную карточку, водительское удостоверение, пару-тройку купюр и полагал, что этого достаточно. А бумажник держал в запертом ящике письменного стола в гостиной. Я его достал, просмотрел визитные карточки, нашел нужную, с надписью «ГАЛЕРЕЯ СКОТТО» вытянутыми золотыми буквами. Как и ожидал, услышал автоответчик, включавшийся после окончания рабочего дня. После того как Дарио Наннуцци произнес положенную речь и прозвучал звуковой сигнал, я сказал: «Привет, мистер Наннуцци, это Эдгар Фримантл с Дьюма-Ки. Я… – Я сделал паузу, потому что хотел сказать «парень», но вовремя понял, что он меня таковым не воспринимает. – Я художник, который пишет закаты с большими раковинами, растениями и другими поставленными на них предметами. Вы говорили о возможной выставке моих работ. Если интерес до сих пор не пропал, не могли бы вы мне позвонить?» – Я продиктовал номер и положил трубку. Настроение у меня чуть поднялось. Само собой, я же что-то сделал.

Я достал из холодильника пиво, включил телевизор, решив, что смогу найти и посмотреть какой-нибудь приличный фильм, прежде чем лечь спать. Из-под дома доносился приятный, убаюкивающий шум: ракушки вели негромкий и неспешный разговор.

Этот разговор прервался голосом мужчины, стоявшего перед частоколом микрофонов. Я попал на «Шестой канал», и на текущий момент роль звезды досталась назначенному судом адвокату Кэнди Брауна. Должно быть, его записанная на видео пресс-конференция происходила в то самое время, когда Уайрману обследовали голову. Выглядел адвокат лет на пятьдесят, волосы зачесывал назад, собрав на затылке в конский хвост, и не создавалось ощущения, что к делу он относится формально. Напротив, и внешность, и голос указывали на готовность положить все силы и опыт на защиту клиента. Он говорил репортерам, что мистер Браун просит признать его невиновным по причине безумия.

Он сказал, что мистер Браун – наркоман, шизофреник и большой любитель порно. Адвокат ничего не сообщил о пристрастиях мистера Брауна к мороженому, равно как и о его музыкальных вкусах, но лишь потому, что список присяжных еще не был сформирован. Помимо микрофона «Шестого канала», я увидел микрофоны с логотипами «NBC», «CBS», «ABS», «Fox» и «CNN». Тина Гарибальди не получила бы такую известность, если бы выиграла конкурс по орфографии или научную олимпиаду, не получила бы, даже если б спасла домашнего песика, бросившись за ним в бурную реку. А вот если тебя изнасиловали и убили, то о тебе уже говорит вся страна. И все знают, что убийца держал твои трусики в ящике комода.

– Он честно признается в своих зависимостях, – известил адвокат. – Его мать и оба отчима были наркоманами. Детство мистера Брауна напоминало сплошной кошмар. Его систематически избивали, он подвергался сексуальным домогательствам. Он лечился в психиатрических клиниках от душевных заболеваний. Его жена – добрая женщина, но и у нее с психикой далеко не все в порядке. Такого, как он, вообще не следовало выпускать на улицы.

Теперь адвокат смотрел прямо в объективы камер.

– Это преступление Сарасоты – не Джорджа Брауна. Я искренне жалею семью Гарибальди, я плачу вместе с семьей Гарибальди, – камеры не смогли уловить на его лице ни одной слезинки в подтверждение последнего, – но казнь Джорджа Брауна не вернет Тину Гарибальди и не исправит систему, при которой психически больные люди без всякого присмотра ходят по улицам. Это мое заявление, спасибо, что выслушали, а теперь, если позволите…

Он начал отходить от микрофонов, игнорируя вопросы, и все было бы в порядке (во всяком случае, могло пойти иным путем), если бы я выключил телевизор или перешел на другой канал. Но я этого не сделал. Я смотрел и слушал говорящую голову уже в студии «Шестого канала»: «Ройал Бонниер, адвокат-крестоносец, который выиграл с полдюжины безнадежных pro bono[105] процессов, сказал, что сделает все возможное, чтобы исключить из материалов дела видеозапись, сделанную камерой наблюдения у разгрузочных площадок «Универмага Биллса».

И тут же начался показ этой чертовой видеозаписи. Девочка с рюкзачком за плечами пересекает контролируемую камерой зону справа налево. Браун появляется из-за пандуса и берет ее за руку. Она смотрит на него снизу вверх и вроде бы задает вопрос. И вот тут жутко зазудела моя отсутствующая рука. Будто ее атаковал пчелиный рой.

Я вскрикнул (как от изумления, так и от боли) и повалился на пол, сбросив на ковер и пульт дистанционного управления, и тарелку с сандвичем. Принялся чесать то, чего не было, до чего не мог добраться. Услышал собственный крик: «Прекрати! Пожалуйста, прекрати!» Но, разумеется, прекратить это можно было лишь одним способом. Я поднялся на колени и на четвереньках пополз к лестнице, услышал хруст – колено опустилось на пульт дистанционного управления и раздавило его. Но сначала переключился канал. С «Шестого» на «КМТ» – «Кантри-мюзик телевижн». Алан Джексон пел об убийстве в Музыкальном ряду. Поднимаясь по лестнице, я дважды хватался за поручень правой рукой… схватился бы, если б она у меня была. Но я буквально чувствовал скрип потной ладони по дереву, а потом рука проваливалась, как сквозь дым.

Каким-то образом мне удалось забраться по лестнице в «Розовую малышку». Не без труда я встал. Локтем включил все лампы и, пошатываясь, поспешил к мольберту. На нем стояла незаконченная картина «Девочка и корабль». Я снял ее, не удостоив и взглядом, поставил чистый холст. Я задыхался, со стоном втягивая в себя воздух. Из-под волос выступил пот. Я схватил тряпку, которой протирал кисти, и накинул на плечо, как накидывал слюнявчик, когда девочки были маленькими. Зажав одну кисть зубами, вторую сунул за ухо, потянулся к третьей, но вместо нее взял карандаш. И как только принялся рисовать, чудовищный зуд в руке пошел на спад. К полуночи я закончил картину, а зуд пропал. Не просто картину – так ее назвать не поворачивался язык. Я закончил Картину, с большой буквы, очень уж она была хороша, если я имел право на оценку. А я имел. Я действительно был талантливым сукиным сыном. На моей картине рука Кэнди Брауна сжимала запястье Тины Гарибальди. Тина смотрела на него снизу вверх, этими темными глазами, трагическими в своей невинности. Мне удалось идеально, с предельной точностью передать ее взгляд, и если бы родители Тины увидели картину, им захотелось бы покончить с собой. Но они никогда ее не увидят.

Да, эту – не увидят.

Моя картина практически полностью повторяла фотографию, которая с пятнадцатого февраля хотя бы раз публиковалась во всех флоридских газетах и, возможно, в большинстве газет Соединенных Штатов. Разница была лишь в одной, пусть и важной, детали. Я уверен, Дарио Наннуцци сказал бы, что это фирменный знак (Эдгар Фримантл, Американский Примитивист, боролся с клише, пытался по-новому взглянуть на Кэнди и Тину, эту парочку, которую соединил ад), но эта картина не предназначалась и для глаз Наннуцци.

Я рассовал кисти по баночкам из-под майонеза. Краска заляпала мне локоть (и левую половину лица), но мысль о том, что нужно ее смыть, даже не пришла в голову.

Слишком уж хотелось есть.

У меня был гамбургер, но замороженный. Как и свиная отбивная, которую Джек купил на прошлой неделе в «Мортоне». А остаток копченой колбасы я съел на ужин. Оставалась еще непочатая коробка «Спешл К» с фруктами и йогуртом. Я уже начал насыпать хлопья в миску для овсянки, но при моем зверском аппетите миска эта показалась мне размером с наперсток. Я отодвинул ее с такой силой, что миска ударилась о хлебницу и отскочила от нее. Потом достал из шкафчика над плитой салатную миску и высыпал в нее всю коробку. Я разбавил хлопья половиной кварты молока, насыпал семь или восемь полных, с верхом, ложек сахарного песка и принялся за еду, прервавшись только раз, чтобы добавить молока. Все съел и поплелся в спальню, с остановкой у телевизора: заглушил поющего городского ковбоя. Рухнув поперек кровати, я оказался лицом к лицу с Ребой, а ракушки под «Розовой громадой» продолжали шептаться.

«Что ты сделал? – спросила Реба. – Что ты сделал на этот раз, паршивый парниша?»

Я попытался ответить: «Ничего», – но заснул прежде, чем слово сорвалось с губ. А кроме того… я знал, что это ложь.

xii

Меня разбудил звонок. Со второй попытки мне удалось нажать правую кнопку на телефонном аппарате и произнести что-то, отдаленно напоминающее «алло».

– Мучачо, просыпайся и приходи к завтраку! – воскликнул Уайрман. – Стейк и яйца! У нас праздник… – Он помолчал. – Во всяком случае, я праздную. Мисс Истлейк опять не в себе.

– И что мы празд… – Тут до меня дошло, я понял, что это могло быть, и резко сел, скинув Ребу на пол. – Зрение вернулось?

– Увы, радость не такая большая, но все равно радость. Праздник у всей Сарасоты. Кэнди Браун, амиго. На утреннем обходе охранники нашли его в камере мертвым.

На мгновение правая рука зазудела, а перед глазами все стало красным.

– И что они говорят? – услышал я свой голос. – Самоубийство?

– Не знаю, но в любом случае, будь то самоубийство или смерть от естественных причин, он сэкономил штату Флорида много денег и уберег родителей от судебных мерзостей. Приходи, обсудим. Что скажешь?

– Я только оденусь. И помоюсь. – Я посмотрел на левую руку, разноцветную от красок. – Я поздно лег.

– Рисовал?

– Нет, трахал Памелу Андерсон.

– Твоя воображаемая жизнь достойна сожаления, Эдгар. Я прошлой ночью трахал Венеру Милосскую. И у нее были руки. Не задерживайся. Как тебе приготовить huevos[106]?

– Согласен на омлет. Буду через полчаса.

– Отлично. Должен отметить, я ждал более бурной реакции на мой выпуск новостей.

– Я все еще пытаюсь проснуться. А в принципе я очень рад, что он мертв.

– Возьми номерок и займи свое место в очереди. – С этими словами он положил трубку.

xiii

Пульт дистанционного управления я сломал, поэтому пришлось включать телевизор вручную. Эти навыки остались в далеком прошлом, но я все-таки справился. На «Шестом канале» вместо «Только Тина, ничего, кроме Тины», показывали новое шоу: «Только Кэнди, ничего, кроме Кэнди». Я увеличил звук до максимума и слушал, оттирая краску.

Джордж «Кэнди» Браун вроде бы умер во сне. Охранник, которого интервьюировали, сказал: «Этот человек был самым громким храпуном. Мы шутили, что сокамерники убили бы его только за храп, если б он сидел в общей камере». Врач что-то пробормотал насчет остановки дыхания во сне и предположил, что Браун умер от возникших осложнений. Отметил, что взрослые от этого умирают редко, но тем не менее случай Брауна – не единичный.

Остановка дыхания во сне показалась мне неплохой версией, но я подумал, что осложнением стал именно я. Соскоблив с себя большую часть краски, я поднялся в «Розовую малышку», чтобы посмотреть на Картину уже при утреннем свете. Не думал, что теперь она покажется мне такой же выдающейся, что и ночью, перед тем как я спустился вниз, чтобы съесть целую коробку овсяных хлопьев… быть такого не могло, учитывая, как быстро я работал.

Но она была выдающейся. Я нарисовал Тину в джинсах и чистенькой розовой футболке, с рюкзачком за плечами. Я нарисовал Кэнди Брауна, также в джинсах, с пальцами, сомкнувшимися на запястье Тины. Ее глаза смотрели на него, и ее рот был чуть приоткрыт, словно она задавала вопрос, скорее всего:

«Чего вы хотите, мистер?» Его глаза смотрели на нее, полные черного умысла, но на остальной части лица никаких эмоций не отражалось, потому что остальной части лица не было вовсе. Я не нарисовал ни нос, ни рот. У моего Кэнди Брауна под глазами белел чистый холст.

Глава 10

За славы мыльным пузырем

[107]

i

Из самолета, который доставил меня во Флориду, я вышел в толстом полупальто с капюшоном, и этим утром надел его, когда похромал по берегу от «Розовой громады» к «El Palacio de Asesinos». Было холодно, ветер дул с Залива, и поверхность воды напоминала шероховатую сталь под пустынным небом. Если бы я знал, что это мой последний холодный день на Дьюма-Ки, я бы, возможно, посмаковал его… хотя вряд ли. С привычкой страдать от холода я расстался с радостью.

В любом случае я едва осознавал, где нахожусь. На плече у меня висела холщевая сумка, в которую я обычно собирал разные заинтересовавшие меня предметы (отправляясь на прогулку, уже автоматически брал ее с собой), но в это утро я не подобрал ни единой раковины или выброшенной на берег деревяшки. Просто шел, подволакивая больную ногу, забыв и думать о ней, слушал посвист ветра, в действительности не слыша его, наблюдал, как сыщики то подскакивают к прибою, то отпрыгивают от него, фактически не видя их.

Думал: «Я убил человека, точно так же, как убил собаку Моники Голдстайн. Я знаю, звучит это как чушь, но…»

Только это не звучало как чушь. И не было чушью.

Я остановил дыхание Кэнди Брауна.

ii

С южной стороны «Эль Паласио» была застекленная терраса, одна стена которой смотрела на джунгли, а другая – на металлическую синеву Залива. Элизабет сидела в инвалидном кресле, поднос для завтрака стоял на подлокотниках. Впервые за время нашего знакомства я увидел ее привязанной. Поднос с кусочками омлета и хлебными крошками выглядел, как после кормления маленького ребенка. Уайрман даже поил Элизабет соком из кружки-непроливайки. В углу работал маленький телевизор, настроенный на «Шестой канал». По-прежнему показывали «Только Кэнди, ничего, кроме Кэнди». Он умер, и «Шестой канал» кормился с его трупа. Кэнди другого и не заслуживал, но все равно было противно.

– Думаю, она поела, – сказал Уайрман, – но, может, ты посидишь с ней, пока я приготовлю омлет и сожгу тост?

– С радостью, но необходимости в этом нет. Я работал допоздна, а потом немного перекусил.

Немного. Само собой. Выходя из дома, я заметил оставленную в раковине салатную миску.

– Меня это не затруднит. Как твоя нога этим утром?

– Неплохо. – Я говорил правду. – Et tu, Brute[108]?

– Думаю, все нормально, – отозвался Уайрман, но выглядел он усталым, а из по-прежнему налитого кровью глаза сочились слезы. – Управлюсь за пять минут.

Разум Элизабет отправился в самоволку. Когда я поднес к ее рту кружку-непроливайку, она сделала один глоток и отвернула голову. В неумолимом зимнем свете лицо ее выглядело древним и растерянным. Я подумал, что интересное у нас подобралось трио: впадающая в старческое слабоумие женщина, бывший адвокат с пулей в мозгу и бывший строитель-ампутант. Все с боевыми шрамами на правой стороне головы. В телевизоре адвокат Кэнди Брауна (теперь уже бывший адвокат) требовал тщательного расследования. Элизабет, закрыв глаза, очевидно, выразила общее мнение всех жителей округа Сарасота на сей предмет. Навалившись на ремень (отчего внушительная грудь поднялась вверх), она заснула.

Уайрман принес омлет на двоих, и я с жадностью набросился на свою половину. Элизабет захрапела. В одном сомнений быть не могло: если бы во сне у нее случилась остановка дыхания, молодой она бы не умерла.

– Пропустил пятнышко на ухе, мучачо, – и Уайрман коснулся вилкой мочки своего уха.

– Что?

– Краска. На ухе.

– Да, – кивнул я. – Оттираться придется пару дней. Забрызгался основательно.

– И что ты рисовал глубокой ночью?

– Сейчас не хочу говорить об этом.

Он пожал плечами и кивнул.

– У художников свои причуды. Само собой.

– Давай обойдемся без этого.

– Грустно, так грустно. Я к тебе со всем уважением, а ты слышишь сарказм.

– Извини.

Он отмахнулся.

– Ешь свои huevos. Вырастешь большим и сильным, как Уайрман.

Я ел мои huevos. Элизабет храпела. Телевизор болтал. Теперь на электронную сцену вывели тетю Тины Гарибальди, молодую женщину, может, чуть старше моей Мелинды. Она говорила, что штат Флорида, по мнению Господа, проявил медлительность, вот Он и наказал «монстра». Сам. Я подумал: «По существу ты права, мучача, только наказал «монстра» не Бог».

– Выключи это безобразие, – попросил я.

Он выключил, повернулся ко мне.

– Может, ты и прав насчет причуд. Я решил выставить свои картины в «Скотто», если, конечно, этот Наннуцци еще не передумал.

Уайрман улыбнулся и зааплодировал – тихонько, чтобы не разбудить Элизабет.

– Великолепно! Эдгар гонится за славы мыльным пузырем! И почему нет? Почему, черт побери, нет?

– Не гонюсь я ни за какими пузырями! – Произнося эти слова, я задавался вопросом, а не грешу ли против истины. – Но если они предложат мне контракт, ты сможешь вновь стать юристом и просмотреть его?

Улыбка Уайрмана поблекла.

– Я просмотрю, если буду рядом, но не знаю, сколько мне отпущено. – Выражение моего лица заставило его поднять руку, пресекая возражения. – Для меня еще рано играть похоронный марш, но спроси себя, амиго: а тот ли я человек, который может ухаживать за мисс Истлейк? В моем теперешнем состоянии?

Этой щекотливой темы мне касаться не хотелось – во всяком случае, сегодня, – поэтому я спросил Уайрмана:

– А как ты вообще здесь оказался?

– Это важно?

– Возможно.

Ведь поначалу я исходил из того, что сам попал на Дьюма-Ки по собственному выбору, но потом пришел к выводу, что скорее всего Дьюма-Ки выбрала меня. Я даже задавался вопросом (обычно лежа в кровати и под шепот ракушек), а было ли произошедшее со мной несчастным случаем? Разумеется, было, как же иначе, но не составляло труда увидеть параллели в случившемся со мной и Джулией Уайрман. На меня наехал кран, она столкнулась с грузовиком департамента общественных работ. Но, разумеется, есть люди (во многих аспектах – здравомыслящие люди), которые видят лицо Христа на маисовой лепешке.

– Если ты ждешь еще одну длинную историю, то напрасно, – ответил он. – Раскрутить меня на такую непросто, а на данный момент колодец вычерпан чуть ли не до дна. – Он задумчиво посмотрел на Элизабет. Даже с оттенком зависти. – Этой ночью я плохо спал.

– Сойдет и укороченный вариант.

Он пожал плечами. Добродушная улыбка исчезла, как пена со стакана пива. Он ссутулился, большие плечи подались вперед, отчего грудь словно провалилась.

– После того как Джек Файнэм отправил меня в «отпуск», я решил, что Тампа расположена достаточно близко от «Диснейуолда». Только, приехав туда, я заскучал.

– Понятное дело, – кивнул я.

– Я также осознавал необходимость искупить свой грех. Мне не хотелось ехать в Дарфур или в Новый Орлеан, не тянуло и поработать pro bono, хотя такая мысль возникала. Я чувствовал, что маленькие шары с лотерейными номерами уже где-то подпрыгивают, а еще один ждет не дождется возможности выкатиться из лототрона. Последний шар.

– Да, – сказал я. Холодный палец прошелся по моей шее. Едва заметно. – Еще с одним номером. Мне это чувство знакомо.

– Si, сеньор, я знаю, что знакомо. Я ждал возможности совершить что-нибудь хорошее, в надежде выровнять баланс. Потому что чувствовал, что его нужно выровнять. И однажды увидел объявление в «Тампа трибьюн»: «Требуется компаньон для пожилой женщины и сторож-смотритель в несколько островных жилых домов. Кандидат должен представить резюме и рекомендательные письма, соответствующие отличному жалованью и соцпакету. Это многообещающая должность, которую в должной мере оценит подходящий для данной работы человек. Необходимо умение сходиться с людьми». Сходиться с людьми я умел, и само объявление мне чем-то понравилось. Я пришел на собеседование к адвокату мисс Истлейк. Он сказал мне, что ранее у нее работала семейная пара, которой пришлось срочно вернуться в Новую Англию, потому что с кем-то из их родителей произошел ужасный несчастный случай.

– И ты получил эту работу. А как насчет?.. – Я указал на правый висок.

– Я ему ничего не сказал. Он и так сомневался в моей профессиональной пригодности… гадал, с чего это юрист из Омахи захотел целый год укладывать старушку в постель и проверять замки в домах, которые пустовали большую часть года… но мисс Истлейк… – Он потянулся и погладил ее узловатые руки. – Мы приглянулись друг другу с первого взгляда, не так ли?

Элизабет только всхрапнула, но я посмотрел на выражение лица Уайрмана, и вновь почувствовал прикосновение холодного пальца, уже с нажимом. Почувствовал и понял: мы здесь втроем не просто так, а по желанию чего-то неведомого. Осознание этого основывалось не на той логике, с которой я вырос и на которой строил свой бизнес, но сомнений не было. На Дьюма-Ки приехал другой человек, поэтому единственной для меня логикой стала реакция нервных окончаний.

– Она мне очень дорога, знаешь ли. – Уайрман поднял салфетку, со вздохом, будто что-то тяжелое, и вытер глаза. – К тому времени, когда я перебрался сюда, вся эта безумная суетливость, о которой я тебе рассказывал, ушла. С меня содрали все наносное, и под синим небом и ярким солнцем остался мрачный мужчина, который мог читать газету лишь минуту-другую – если, конечно, хотел обойтись без жуткой головной боли. Мною двигала только одна мысль: за мной долг, который я должен заплатить. Должен отработать. Найти работу и сделать ее. А потом хоть трава не расти. Мисс Истлейк не наняла меня. На самом деле – не наняла. Взяла меня к себе. Когда я приехал сюда, она была не такой, Эдгар. Умной, веселой, горделивой, кокетливой, капризной, требовательной… если хотела, могла руганью или смехом вытащить меня из депрессии, и часто это делала.

– Судя по всему, она потрясающая женщина.

– Была потрясающей. Другая уже давно сдалась бы на милость инвалидного кресла. Но не она. Она взваливает свои сто восемьдесят фунтов на ходунки и бродит по этому кондиционированному музею и по двору… раньше ей нравилось стрелять по мишеням – иногда из старого отцовского ружья, чаще – из гарпунного пистолета, потому что у него отдача меньше. И потому что, по ее словам, ей нравится звук. Когда эта штуковина при ней, она действительно выглядит невестой крестного отца.

– Такой я впервые ее увидел, – вставил я.

– Я сразу к ней проникся, а потом и полюбил. Джулия называла меня mi companero[109]. Я часто об этом думаю, когда нахожусь с мисс Истлейк. Она – mi companera, mi amiga[110]. Она помогла мне найти мое сердце, когда я уже думал, что его больше нет.

– Я бы сказал, что тебе повезло.

– Может, si, может, нет. Вот что я тебе скажу: оставить ее очень тяжело. Что она будет делать, когда появится новый человек? Новый человек не будет знать, что она любит пить кофе по утрам у края мостков… или о гребаной жестянке, которую вроде бы нужно выбрасывать в пруд с золотыми рыбками… и она не сможет объяснить, потому что большую часть времени ее разум застилает густой туман.

Уайрман повернулся ко мне, на его осунувшемся лице читался испуг.

– Я все запишу, вот что я сделаю… наш распорядок, полностью. С утра и до вечера. И ты проследишь, чтобы новый человек его придерживался. Проследишь, Эдгар? Я хочу сказать, тебе она тоже нравится, так? Ты же не захочешь, чтобы у нее возникли неудобства. И Джек! Может, он тоже внесет свою лепту? Я знаю, просить об этом негоже, но…

Новая мысль пришла ему в голову. Он поднялся, посмотрел на воду. Он похудел. Кожа на скулах так натянулась, что блестела. Волосы свисали патлами, их давно следовало вымыть.

– Если я умру… и я могу, могу умереть мгновенно, как сеньор Браун… ты позаботишься об Элизабет, пока ей не найдут нового человека? Это не такой тяжелый труд, а рисовать ты сможешь и здесь. Света хватает, не так ли? Свет тут потрясающий!

Он начал меня пугать.

– Уайрман…

Он развернулся, глаза его блеснули, левый – сквозь кровавую сеть расширенных и лопнувших капилляров.

– Пообещай, Эдгар! Нам нужен план! Если у нас его не будет, они увезут ее, поселят в доме престарелых, и она умрет за месяц! За неделю! Я это знаю! Поэтому – пообещай!

Я подумал, что он скорее всего прав. И я подумал, что у него начнется новый припадок, здесь и сейчас, если я не смогу стравить часть распиравшей его тревоги. Вот я и пообещал. А потом добавил:

– Возможно, ты проживешь гораздо дольше, чем думаешь, Уайрман.

– Конечно. Но я все запишу. На всякий случай.

iii

Вновь он предложил отвезти меня к «Розовой громаде» на гольф-каре. Я ответил, что пешая прогулка доставит мне удовольствие, но я не отказался бы от стакана сока, прежде чем двинуться в обратный путь.

Свежевыжатым соком из флоридских апельсинов я наслаждаюсь, как любой другой человек, но, признаюсь, в то утро попросил сок по другой причине. Уайрман оставил меня в маленькой комнатке возле той части застекленного центрального коридора «Эль Паласио», что выходила к берегу. Комнатку эту он приспособил под кабинет, хотя я не понимал, как заниматься бумагами человеку, который не мог читать дольше пяти минут кряду. Я догадался (и меня это тронуло), что ему, вероятно, помогала Элизабет, помогала много, еще до того, как ее состояние начало ухудшаться.

Направляясь на террасу завтракать, я заглянул в эту комнатку и заметил некую серую папку, которая лежала на ноутбуке. Уайрман в эти дни наверняка им не пользовался. А теперь я раскрыл папку и взял один из трех рентгеновских снимков.

– Большой стакан или маленький? – крикнул Уайрман из кухни, так меня напугав, что я едва не выронил снимок.

– Обычного хватит! – отозвался я. Засунул снимок в холщовую сумку и закрыл папку. А еще через пять минут уже плелся вдоль берега.

iv

Кража у друга радовать меня не могла… пусть даже речь шла об одном рентгеновском снимке. Не нравилось мне и еще одно: я промолчал о том, что сделал с Кэнди Брауном. Мог бы сказать, и после истории с Томом Райли Уайрман мне поверил бы. Даже без появившейся у него толики сверхъестественных способностей – поверил бы. В этом, собственно, и заключалась проблема. Ума Уайрману хватало. Если мне удалось взмахом кисти отправить Кэнди Брауна в морг округа Сарасота, тогда, возможно, я мог и другое: помочь одному бывшему адвокату с пулей в голове там, где пасовали врачи. А если не мог? Лучше не будить ложных надежд… по крайней мере за пределами собственного сердца, где они были на удивление высоки.

Когда я добрался до «Розовой громады», правое бедро выло от боли. Я повесил полупальто в стенной шкаф, принял пару таблеток оксиконтина и тут заметил мигающую лампочку на автоответчике.

Звонил Наннуцци. Он обрадовался моему решению. Да, действительно, если и остальные мои работы под стать тем, что он уже видел, галерея «Скотто» с радостью проведет мою выставку, будет гордиться такой честью и организует все до Пасхи, когда зимние туристы разъезжаются по домам. Он спрашивал, сможет ли он с одним или двумя компаньонами подъехать и взглянуть на другие законченные работы? Они захватили бы с собой и типовой контракт.

Это были хорошие новости (потрясающие новости), но по ощущениям все это происходило на другой планете, с другим Эдгаром Фримантлом. Я сохранил сообщение и начал уже подниматься по лестнице, держа в руке украденный рентгеновский снимок, но остановился. «Розовая малышка» для моих целей не годилась, потому что не годился мольберт. Не годился и холст с масляными красками. Для этого – не годились.

Хромая, я вернулся в большую гостиную. Там на журнальном столике лежала стопка альбомов и несколько коробок цветных карандашей, но и они не годились. В ампутированной правой руке появился легкий, блуждающий зуд, и впервые я подумал, что действительно могу это сделать… если найду соответствующее для этой работы передаточное звено, медиума.

Я подумал о том, что медиум – еще и человек, канал связи с загробной жизнью, и рассмеялся. Нервно, конечно, что правда, то правда.

Поначалу не понимая, что мне нужно, я прошел в спальню. Потом взглянул на стенной шкаф и понял. Неделей раньше я попросил Джека отвезти меня за покупками. Не в торговый центр «Перекресток», а в один из магазинов мужской одежды на «Сент-Арманд-Секл». Там я купил полдюжины рубашек из тех, что застегиваются на пуговички снизу доверху. Илзе, когда была маленькой, называла их «Взрослые рубашки». Они все еще лежали в целлофановых упаковках. Упаковки я сорвал, булавки вытащил, рубашки грудой покидал в стенной шкаф. Они мне не требовались. Я пришел за картонными вставками.

Такими ярко-белыми прямоугольниками картона.

В карманчике дорожного футляра моего пауэрбука я нашел маркер «Шарпи». В прошлой жизни я ненавидел эти маркеры, потому что они воняли чернилами и пачкались. В этой полюбил толстые линии, которые они оставляли – линии, настаивающие на том, что они реально существуют, даже если все остальное – видимость. Картонки, «Шарпи» и рентгеновский снимок мозга Уайрмана я отнес во «флоридскую комнату», залитую ярким светом.

Зуд в ампутированной руке усилился. Но теперь он меня только радовал.

У меня не было экрана с подсветкой, на каких врачи просматривают рентгеновские снимки и томографические сканы, но стеклянная стена «флоридской комнаты» прекрасно его заменила. Мне даже не понадобился скотч. Я сумел засунуть край снимка в щель между стеклом и хромированной рамкой, и теперь смотрел на объект, по мнению многих, не существующий в природе: мозг адвоката. Он плавал на фоне Залива. Какое-то время я не отрывал от него глаз (сколько – не знаю, две… четыре минуты), зачарованный видом синей воды сквозь серую сердцевину «грецкого ореха», извилины которого превращали эту воду в туман.

Пуля выглядела черным обломком, начинающимся разваливаться на части. Чем-то напоминала маленький корабль. Или весельную лодку, плывущую по морю.

Я принялся за работу. Собирался нарисовать только мозг (без пули), но этим дело не ограничилось. Я продолжил и добавил воду, потому что, вы понимаете, этого требовала картина. Или моя ампутированная рука. А может, я имел в виду одно и то же. Я нарисовал даже не Залив, а всего лишь намек на него, но он зримо присутствовал на картоне, и этого хватило, потому что я был действительно талантливым сукиным сыном. На все ушло двадцать минут, а когда я закончил, на прямоугольнике картона человеческий мозг плавал в Мексиканском заливе. И получилось, чего уж там. Получилось круто.

И при этом жутко. Я бы обошелся без этого слова, говоря о собственной работе, но деваться некуда. Сняв рентгеновский снимок со стекла и сравнив с моей картиной (пуля в произведении науки, никакой пули – в произведении искусства), я осознал то, что мне, наверное, следовало увидеть гораздо раньше. И уж точно после того, как я начал цикл «Девочка и корабль». Мои работы производили такое впечатление не потому, что воздействовали на нервные окончания, но потому, что люди знали (и на каком-то уровне сознания или подсознания они действительно это знали): перед ними нечто такое, что пришло из дальних мест, лежащих за пределами таланта. Все эти созданные на Дьюме картины вызывали ощущение ужаса, едва удерживаемого в узде. Ужаса, грозящего вырваться из-под контроля. Прибывающего под сгнившими парусами.

v

Я опять проголодался. Приготовил сандвич и принялся за него, усевшись перед компьютером. Я знакомился с последними успехами «Колибри» (эти «птички» превратились для меня в навязчивую идею), когда зазвонил телефон. Сняв трубку, я услышал голос Уайрмана.

– У меня не болит голова, – сообщил он.

– Ты теперь всегда будешь так здороваться? – спросил я. – Или в следующий раз начнешь с «Я только что справил большую нужду»?

– Не надо обращать это в шутку. Голова у меня болела с момента, как я очнулся в столовой после того, как застрелился. Иногда в ней что-то гудело, иногда – грохотало, как в аду под Новый год, но она болела всегда. И вот уже полчаса, как боли нет. Я варил кофе, а она ушла. Просто ушла. Я не мог в это поверить. Поначалу подумал, что умер. Ходил на цыпочках, ожидая, что она вернется и врежет по мне серебряным молотком Максвелла, но она не возвращается.

– Леннон-Маккарти, – вставил я. – Тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год[111]. И не говори мне, что я ошибаюсь.

Он ничего не сказал. Молчал долго. Но я слышал его дыхание. Наконец он заговорил:

– Ты что-то сделал, Эдгар? Скажи Уайрману. Скажи папочке.

Я подумал о том, чтобы сказать: «Ни хрена я не делал». Потом прикинул, что он может заглянуть в папку и обнаружить пропажу одного рентгеновского снимка. Кроме того, внимания требовал и сандвич, начатый, но далеко не приконченный.

– А как твое зрение? – спросил я. – Есть перемены?

– Нет, левая лампа по-прежнему выключена. И, если верить Принсайпу, никогда уже не включится. Во всяком случае, в этой жизни.

Черт. Но разве в глубине души я не знал, что работа не закончена? Утренняя возня с «Шарпи» и Картонкой не шла ни в какое сравнение с полноценным оргазмом прошлой ночи. Навалилась усталость. Сегодня ничего делать не хотелось – только сидеть и смотреть на Залив. Наблюдать, как солнце опускается в caldo largo, и не рисовать этот гребаный закат. Да только оставался Уайрман. Уайрман, черт его дери.

– Ты еще на связи, мучачо?

– Да. Можешь сегодня вызвать Энн-Мэри Уистлер на несколько часов?

– Зачем? Для чего?

– Чтобы ты мог мне попозировать. Хочу написать твой портрет. Если твой глаз не видит, полагаю, мне нужен Уайрман собственной персоной.

– Так ты что-то сделал. – Я едва слышал его, так тихо он говорил. – Ты меня уже нарисовал? По памяти?

– Загляни в папку с рентгеновскими снимками, – ответил я. – Приходи к четырем. Я хочу немного поспать. И принеси что-нибудь поесть. Живопись разжигает мой аппетит. – Я хотел уточнить: определенный вид живописи — но не стал. Подумал, что и так наговорил достаточно.

vi

Я не знал, удастся ли мне поспать, но заснул. Будильник разбудил меня в три часа дня. Я поднялся в «Розовую малышку» и провел ревизию чистых холстов. Самый большой был пять футов на три, его-то я и выбрал. Выдвинул опорную стойку мольберта до предела и установил чистый холст вертикально. От вида этого белого прямоугольника, напоминающего поставленный вертикально гроб, у меня чуть затрепыхался желудок и задрожала кисть правой руки. Я пошевелил этими пальцами. Видеть их не мог, но чувствовал, как они разгибаются и сгибаются. Чувствовал, как ногти впиваются в ладонь. Длинные ногти. Отрасли после несчастного случая, и подстричь их не было никакой возможности.

vii

Я промывал кисти, когда показался Уайрман. Он шел по берегу неуклюже, словно медведь, поднимая стайки сыщиков. Он был в джинсах и свитере, без пальто. Температура воздуха начала подниматься.

Переступив порог, он прокричал приветствие, и я отозвался из «Розовой малышки», предложив ему подняться ко мне. Он поднялся и увидел большой холст на мольберте.

– Срань господня, амиго, когда ты сказал «портрет», я решил, что все ограничится головой.

– Я тоже так думал, – ответил я. – Но, боюсь, будет недостаточно реалистично. Я уже провел кое-какую подготовительную работу. Взгляни.

Украденный рентгеновский снимок и рисунок маркером лежали на нижней полке моего рабочего стола. Я протянул их Уайрману, потом сел перед мольбертом. Холст уже не был пустым и белым. У верхнего края его пятнал прямоугольный контур. Я приложил к холсту рубашечную картонку и обвел ее черным карандашом.

Уайрман молчал почти две минуты, переводил взгляд с рентгеновского снимка на рисунок и обратно. Потом едва слышно спросил:

– О чем мы тут говорим, мучачо? О чем мы говорим?

– Мы не говорим, – ответил я. – Пока. Дай мне рубашечную картонку.

– Так вот что это такое?

– Да, и поосторожнее. Она мне нужна. Она нужна нам. А рентгеновский снимок уже не потребуется.

Он протянул мне рисунок на рубашечной картонке, и рука его заметно подрагивала.

– А теперь подойди к стене и посмотри на законченные картины. На крайнюю левую. В углу.

Он подошел, взглянул и тут же отпрянул.

– Срань господня! Когда ты ее написал?

– Прошлой ночью.

Уайрман поднял картину, развернул к свету, льющемуся в большое окно. Вгляделся в Тину, которая смотрела снизу вверх на безносого и безротого Кэнди Брауна.

– Нет рта, нет носа, Браун умирает, дело закрыто, – прошептал Уайрман. – Господи Иисусе, не хотелось бы мне оказаться maricon de playa[112], который сыпанет тебе в лицо песком. – Он поставил картину на место, отошел… осторожно, словно боялся, что она взорвется от его резких движений. – Что на тебя нашло? Что в тебя вселилось?

– Чертовски хороший вопрос, – ответил я. – Я уж решил не показывать ее тебе, но… учитывая, чем мы собираемся заняться…

– А чем мы собираемся заняться?

– Уайрман, ты знаешь.

Он пошатнулся, словно это ему слепили ногу из кусочков. Его прошиб пот. Лицо заблестело. Левый глаз оставался красным, но, может, уже не таким красным. Разумеется, в этом дальше досужих рассуждений дело пока не продвинулось.

– Ты можешь это сделать?

– Я могу попытаться, – ответил я. – Если ты захочешь.

Он кивнул, снял свитер.

– Попытайся.

– Ты мне нужен у окна, чтобы свет падал тебе на лицо, когда солнце покатится к горизонту. На кухне есть табурет, можешь принести его и сесть. Как ты договорился с Энн-Мэри?

– Она сказала, что может побыть до восьми и пообещала покормить мисс Истлейк обедом. Я принес лазанью. Поставлю в духовку в половине шестого.

– Хорошо, – кивнул я. Подумал, что к тому времени, когда лазанья будет готова, уже стемнеет. Но я мог сфотографировать Уайрмана на цифровую камеру, прикрепить фотографии к мольберту и рисовать по ним. И хотя я привык работать быстро, понимал, что это будет длительный процесс, на картину уйдет не один день.

Вернувшись в «Розовую малышку» с табуретом, Уайрман остановился как вкопанный.

– Что ты делаешь?

– А что, по-твоему, я делаю?

– Вырезаешь дыру в хорошем холсте.

– Ставлю тебе пять баллов. – Я отложил в сторону вырезанный прямоугольник, потом взял картонку с рисунком плавающего мозга, обошел мольберт сзади. – Помоги приклеить.

– Когда ты все это придумал, vato?

– Я не придумывал.

– Не придумывал?

Он смотрел на меня сквозь дыру в холсте точно так же, как в моей прошлой жизни тысячи зевак смотрели в тысячи дыр в заборах, огораживающих стройплощадки.

– Нет. Что-то подсказывает мне по ходу. Подойди к мольберту.

С помощью Уайрмана завершение подготовки заняло лишь несколько минут. Он закрыл вырезанный прямоугольник рубашечной картонкой. Я достал из нагрудного кармана тюбик «Элмерс глю» и начал приклеивать картонку к холсту. Обойдя мольберт, убедился, что все получилось идеально. Во всяком случае, на мой взгляд.

Указав на лоб Уайрмана, я сообщил:

– Это твой мозг.

Затем указал на мольберт:

– Это твой мозг в холсте.

На его лице отразилось недоумение.

– Шутка, Уайрман.

– Я ее не понял.

viii

В тот вечер мы набросились на еду, как футболисты. Я спросил Уайрмана, улучшилось ли у него зрение, но он с сожалением покачал головой.

– В левой половине моего мира по-прежнему черно, Эдгар. Хотелось бы сказать обратное, но – увы.

Я дал ему прослушать сообщение Наннуцци. Уайрман засмеялся и вскинул руки, сжав пальцы в кулаки. Меня не могла не тронуть его радость, граничащая с ликованием.

– Ты вновь поднимаешься на вершину, мучачо… уже в другой жизни. Мне не терпится увидеть тебя на обложке «Тайм». – И он поднял руки, словно очерчивая обложку.

– Меня тревожит только одно… – Я рассмеялся, едва эти слова сорвались с моих губ. На самом деле тревожило меня много чего, в том числе и тот факт, что я до сих пор понятия не имел, зачем впутался в эту авантюру. – Может приехать моя дочь. Которая уже навещала меня здесь.

– А что в этом плохого? Большинство мужчин только порадовались бы тому, что дочери могут наблюдать за их превращением в профессионалы. Ты будешь есть последний кусок лазаньи?

Мы его разделили. Мой темперамент художника привел к тому, что я взял себе большую часть.

– Я буду рад ее приезду. Но твоя леди-босс говорит, что Дьюма-Ки – не место для дочерей, и я склонен ей верить.

– У моей леди-босса болезнь Альцгеймера, которая все чаще дает о себе знать. Плохая новость: мисс Истлейк уже не может отличить локтя от задницы. Хорошая: каждый день она знакомится с новыми людьми. В том числе и со мной.

– О дочерях она говорила дважды, и оба раза в ясном уме.

– Возможно, она в этом права. А может, помешалась на этом из-за того, что здесь умерли две ее сестры, когда ей было четыре годика.

– Илзе заблевала борт моего автомобиля. Когда мы вернулись, ей было так плохо, что она едва могла идти.

– Она могла что-то съесть или перегреться на солнце. Послушай… ты не хочешь рисковать, и я тебя понимаю. И вот что тебе нужно сделать. Посели обеих дочерей в хорошем отеле с круглосуточным обслуживанием номеров, где консьерж всегда готов выполнить любую прихоть жильца. Я рекомендую «Ритц-Карлтон».

– Обеих? Мелинда не сможет…

Уайрман отправил в рот последний кусочек лазаньи.

– Ты не способен взглянуть на ситуацию объективно, мучачо, но Уайрман, этот благодарный негодяй…

– Тебе пока не за что меня благодарить.

– …направит тебя на путь истинный. Не могу допустить, чтобы ненужные тревоги украли у тебя счастье. И, Боже милосердный, ты должен быть счастлив. Знаешь, сколько людей на западном побережье Флориды пошли бы на все ради выставки на Пальм-авеню?

– Уайрман, ты только что сказал Боже милосердный?

– Не меняй тему.

– Выставку мне еще не предложили.

– Предложат. Они привезут сюда типовой контракт не для того, чтобы в игрушки играть. Так что слушай меня. Ты слушаешь?

– Конечно.

– Как только будет объявлена дата выставки – а она будет объявлена, – тебе придется заняться тем, чего ждут от любого вновь засветившегося художника: своей раскруткой. Интервью, начиная с Мэри Айр и заканчивая всеми газетами и «Шестым каналом». Если они захотят обыграть твою ампутированную руку, это только пойдет на пользу. – Он вновь очертил руками рамку и проговорил: – Эдгар Фримантл врывается на художественную сцену Солнечного берега, как Феникс, восставший из дымящегося пепла трагедии!

– Покури вот это, амиго. – Я ухватил себя за промежность. Но не смог сдержать улыбку.

На вульгарность Уайрман внимания не обратил. Его понесло.

– Твоя ампутированная brazo станет поистине золотой.

– Уайрман, ты – циничный ублюдок.

Похоже, последнее он воспринял как комплимент. Кивнул и величественным взмахом руки отмел в сторону.

– Я стану твоим адвокатом. Ты отбираешь картины для выставки – Наннуцци консультирует. Наннуцци расставляет картины на выставке – ты консультируешь. Логично?

– Пожалуй. Если до этого дойдет.

– Будь уверен, дойдет. И, Эдгар… последнее, но не по значению… тебе придется обзвонить всех, кто тебе дорог, и пригласить на выставку.

– Но…

– Да, – он наставил на меня указательный палец, – всех. Твоего мозгоправа, твою бывшую, обеих дочерей, этого Тома Райли, женщину, которая занималась с тобой…

– Кэти Грин. – Я даже смутился. – Уайрман, Том не приедет. Ни за что. Пэм тоже. И Лин во Франции. У нее стрептококковая инфекция.

Уайрман будто и не слышал.

– Ты упоминал адвоката…

– Уильям Боузман-третий. Боузи.

– Пригласи его. И, разумеется, маму и папу. Сестер и братьев.

– Мои родители умерли, и я был единственным ребенком. Боузи… – Я кивнул. – Боузи приедет. Но только не зови его так, Уайрман. Во всяком случае, в лицо.

– Назвать другого адвоката Боузи? Ты думаешь, я кретин? – Он задумался. – Я выстрелил себе в голову и не смог отправиться на тот свет, так что на этот вопрос лучше не отвечай.

Я слушал вполуха, занятый своими мыслями. Впервые я понял, что могу устроить светский прием в моей другой жизни… и люди, возможно, придут. Идея завораживала и пугала одновременно.

– Они все могут приехать, знаешь ли, – продолжил Уайрман. – Твоя бывшая, твоя укатившая на край света дочь, твой суицидальный бухгалтер. Подумай об этом… толпа мичиганцев.

– Они из Миннесоты.

Он пожал плечами, всплеснул руками, показывая, что для него все одно – Мичиган или Миннесота. Для парня из Небраски выглядело слишком уж заносчиво.

– Я могу арендовать самолет, – сказал я. – «Гольфстрим». Снять целый этаж в «Ритц-Карлтоне». Устроить банкет. Почему бы и нет?

– Совершенно верно. – Он хмыкнул. – Исполни роль голодающего художника.

– Да, – согласился я. – Повешу табличку за окном: «ГОТОВ РАБОТАТЬ ЗА ТРЮФЕЛИ».

И мы оба расхохотались.

ix

Поставив тарелки и стаканы в посудомоечную машину, я вновь повел его наверх, но лишь для того, чтобы сделать с десяток цифровых фотографий – больших незатейливых крупных планов. За всю жизнь мне удались только несколько хороших снимков, и все – случайно. Я ненавижу фотоаппараты, а они, похоже, отвечают взаимностью. Покончив с фотосессией, я сказал Уайрману, что он может идти домой и сменить Энн-Мэри. Уже стемнело, и я предложил отвезти его на «малибу».

– Лучше пройдусь. Свежий воздух пойдет мне на пользу. – Он указал на картину. – Можно взглянуть?

– Знаешь, я бы не хотел, – ответил я.

Я думал, что Уайрман будет протестовать, но он лишь кивнул и спустился вниз, чуть ли не вприпрыжку. Походка у него стала пружинистой, и я точно знал, что мое воображение тут ни при чем.

Он подождал меня у двери и сказал:

– Позвони утром Наннуцци. Под лежачий камень вода не течет.

– Хорошо. А ты позвони мне, если появятся какие-то изменения в твоем… – запачканной краской рукой я указал на его левый глаз.

Уайрман улыбнулся.

– Ты узнаешь первым. А пока мне достаточно головы, которая не болит. – Улыбка поблекла. – Ты уверен, что боль не вернется?

– Я ни в чем не уверен.

– Да. Да, это свойственно людям, верно? Но спасибо за старания. – И прежде чем я сообразил, что происходит, он поднял мою руку и поцеловал тыльную сторону ладони. Поцеловал мягко, несмотря на щетину над верхней губой. Потом сказал: «Adios», – и вышел в темноту, оставив за собой лишь дыхание Залива и шепот ракушек под домом. Но тут же на них наложился новый звук: зазвонил телефон.

х

Звонила Илзе – поболтать. Да, с учебой у нее полный порядок, да, чувствует она себя хорошо (если на то пошло, даже отлично), да, матери она звонит раз в неделю, а с Мелиндой поддерживает связь по электронной почте. По мнению Илзе, диагноз «стрептококковая инфекция» Лин поставила себе сама, а потому не следовало принимать его всерьез. Я сказал, что потрясен ее великодушием, и она рассмеялась.

Я сообщил ей, что мои картины, возможно, выставят в одной из галерей Сарасоты, и от радости она так громко завопила, что мне пришлось отдернуть трубку от уха.

– Папуля, это же прекрасно! Когда? Можно мне приехать?

– Конечно, если захочешь, – ответил я. – Вообще-то я собираюсь пригласить всех. – Этого решения я не принял, пока не услышал, как говорю о нем Илзе. – Мы рассчитываем на середину апреля.

– Черт! Как раз в это время я собираюсь пересечься с «Колибри». – Она помолчала. – Знаешь, я могу попасть и к тебе, и к ним. Устрою собственное турне.

– Ты думаешь, получится?

– Да, конечно. Назови число, и я приеду.

Слезы принялись покалывать веки изнутри. Я не знаю, каково это, иметь сыновей, но уверен – от дочерей положительных эмоций больше (не говоря уж о том, что ими можно просто полюбоваться).

– Я тебе очень признателен, цыпленок. Как думаешь… твоя сестра сможет приехать?

– Знаешь, что? Я думаю, она приедет. Не упустит возможности посмотреть, чем ты так заинтересовал знающих людей. О тебе напишут восторженные рецензии?

– Мой друг Уайрман считает, что да. Однорукий художник и все такое.

– Просто у тебя хорошо получается, папуля!

Я ее поблагодарил, а потом перешел к Карсону Джонсу. Спросил, знает ли она, как у него дела.

– Все отлично, – ответила она.

– Правда?

– Конечно… а что?

– Ну, не знаю. Просто показалось, что я уловил маленькое облачко в твоем голосе.

Она невесело рассмеялась.

– Ты слишком хорошо меня знаешь. Дело в том, что теперь везде, где они выступают, церкви набиты битком – слава бежит впереди. Турне намечали закончить пятнадцатого мая, потому что у четверых певцов другие обязательства, но их агент нашел трех новых. И Бриджит Андрейссон, которая стала настоящей звездой, договорилась о том, что начнет подменять пастора в одной из церквей Аризоны позже, чем намечалось. И это хорошо. – Когда она произносила последнюю фразу, из голоса ушли все эмоции. Илзе заговорила, как совершенно незнакомая мне взрослая женщина. – Поэтому, вместо того чтобы закончиться в середине мая, турне продолжится до конца июня. Они будут выступать на Среднем Западе, а заключительный концерт дадут в Коровьем дворце[113] в Сан-Франциско. Как большие, а? – Это была моя фраза, которую я произносил, когда Илли и Лин еще девочками устраивали в гараже «балетные супершоу», но я не мог вспомнить, чтобы в ней звучала такая грусть в сочетании с сарказмом.

– Тебя тревожат отношения твоего парня и этой Бриджит?

– Нет! – без запинки ответила Илзе. – Он говорит, что у нее отличный голос, и ему повезло с партнершей, они теперь поют вместе уже не одну, а две песни, но она – пустышка и воображала. И он не был бы против, если б она клала в рот мятную пастилку перед тем, как, ты понимаешь, делить с ним микрофон.

Я ждал.

– Ладно, – наконец выдавила из себя Илзе.

– Ладно что?

– Ладно, я тревожусь. – Пауза. – Немножко. Потому что он с ней в автобусе каждый день и на сцене каждый вечер. А я здесь… – Еще одна, более долгая пауза. – И по телефону голос у него теперь не такой. Почти такой же… но не совсем.

– Может, ты все придумываешь?

– Да. Возможно. В любом случае, если что-то происходит – на самом деле я уверена, что ничего, что это напрасные страхи, – но если что-то все-таки есть, пусть это будет сейчас, а не потом… понимаешь, не после того, как мы…

– Да, – отозвался я. Говорила она так по-взрослому, что у меня защемило сердце. Я вспомнил, как нашел их фотографию (они стояли у дороги, обнимая друг друга) и прикоснулся к ней ампутированной правой рукой. Потом поспешил в «Розовую малышку» с Ребой, прижатой культей к правому боку. Как же давно это было. «Я люблю тебя, Тыквочка! Смайлик», – прочитал я тогда на обороте, но мой рисунок, сделанный в тот день цветными карандашами «Винус» (которые тоже остались в далеком прошлом), каким-то образом насмехался над идеей вечной любви: маленькая девочка в теннисном платье, стоящая лицом к огромному Заливу. Теннисные мячи вокруг ее ног. Другие мячи в набегающих волнах.

Девочкой была Реба, но также Илзе и… кто еще? Элизабет Истлейк?

Эта идея пришла из ниоткуда, но я подумал, что не ошибаюсь.

«Вода теперь бежит быстрее, – сказала Элизабет. – Скоро появятся пороги. Вы это чувствуете?»

Я это чувствовал.

– Папуля, ты меня слышишь?

– Да, – повторил я. – Милая, живи в мире с собой, хорошо? Не накручивай себя попусту. Мой здешний друг говорит, что в конце концов мы всегда избавляемся от наших тревог. Я склонен в это верить.

– Тебе всегда удается поднять мне настроение, – услышал я. – Вот потому я и звоню. Я люблю тебя, папуля.

– Я тоже тебя люблю.

– И сколько раз?

Как давно она задавала этот вопрос? Двенадцать лет тому назад? Пятнадцать? Значения это не имело. Ответ я помнил.

– Миллион и один под подушкой.

Потом я попрощался, положил трубку и подумал, что убью Карсона Джонса, если он причинит боль моей дочке. Мысль эта заставила меня улыбнуться. Сколько отцов думали о том же и давали такое обещание? Но из всех этих отцов, возможно, только я мог убить безответственного, обижающего дочь ухажера несколькими взмахами кисти.

xi

Дарио Наннуцци и его партнер Джимми Йошида приехали на следующий же день. Взглянув на Йошиду, я решил, что передо мной – японо-американский Дориан Грей. Одетый в линялые прямые джинсы и еще более линялую футболку с надписью «Pon de Replay»[114], он выглядел лет на восемнадцать – когда вылезал из «ягуара» Наннуцци на подъездной дорожке моего дома. Пока же шел к дому, постарел на десять лет. А когда тепло и уважительно пожимал мою руку, я заметил морщинки у глаз и уголков рта и понял, что ему под пятьдесят.

– Рад познакомиться с вами, – сказал он. – В галерее только и говорят о вашем визите. Мэри приезжала к нам трижды, чтобы спросить, когда мы подпишем с вами контракт.

– Заходите. – Я отступил на шаг. – Мой друг, который живет на этом острове, Уайрман, уже два раза звонил, чтобы убедиться, что без него я ничего не подписал.

Наннуцци улыбнулся.

– Обманывать художников – не по нашей части, мистер Фримантл.

– Эдгар. Помните? Не хотите кофе?

– Сначала картины, – ответил Джимми Йошида. – Кофе – потом.

Я глубоко вздохнул.

– Отлично. Тогда прошу наверх.

xii

Я набросил простыню на портрет Уайрмана (по существу, только контур с мозгом, «плавающим» в верхней трети холста), а картина с Тиной Гарибальди и Кэнди Брауном попрощалась с «Розовой малышкой» и отправилась в стенной шкаф моей спальни (где составила компанию «Друзьям-любовникам» и фигуре в красном), но все остальное я оставил. Картины выстроились вдоль двух стен и части третьей. Сорок одно полотно, включая пять вариаций «Девочки и корабля».

Когда их молчание стало невыносимым, я его нарушил:

– Спасибо, что сказали мне о ликвине. Отличная штука. Как говорят мои девочки, просто бомба.

Наннуцци, казалось, меня даже не услышал. Он продвигался в одном направлении, Йошида – в другом. Ни один не задал вопроса о закрытом простыней полотне. Я догадался, что в их мире подобный вопрос считается дурным тоном. Под нами шептались ракушки. Где-то вдалеке завывал водяной мотоцикл. Правая рука зудела, но слабо и где-то в глубине, словно говорила, что рисовать хочет, но может и подождать. Рука знала – время придет. До захода солнца. Я начну рисовать, сперва сверившись с фотографиями, закрепленными на мольберте по обе стороны картины, а потом что-то изменится, ракушки заговорят громче, хромовая поверхность Залива изменит цвет на персиковый, розовый, оранжевый, наконец, на КРАСНЫЙ, и это будет хорошо, это будет хорошо, во всех смыслах это будет хорошо.

Наннуцци и Йошида вновь встретились у лестницы, ведущей на первый этаж. Обменялись несколькими фразами, подошли ко мне. Из кармана джинсов Йошида достал конверт с аккуратно напечатанными на лицевой стороне словами: «ГАЛЕРЕЯ «СКОТТО», ТИПОВОЙ КОНТРАКТ».

– Вот. – Он протянул мне контракт. – Скажите мистеру Уайрману, что мы сделаем все необходимое для того, чтобы представлять ваши работы.

– Правда? – спросил я. – Вы уверены?

Йошида не улыбнулся.

– Да, Эдгар. Мы уверены.

– Спасибо вам, – ответил я. – Спасибо вам обоим. – Я посмотрел на Наннуцци, который как раз улыбался. – Дарио, я вам очень признателен.

Дарио обвел взглядом картины, рассмеялся, всплеснул руками.

– Я думаю, признательность следует выражать нам.

– На меня производит впечатление их открытость, – добавил Йошида. – И их… не знаю, но… думаю… ясность. Эти образы влекут зрителя, но не затягивают в себя. И еще меня поражает быстрота, с которой вы работает. Вы фонтанируете.

– Простите?

– Про художников, которые поздно начали, иногда говорят, что они фонтанируют, – пояснил Наннуцци. – Словно пытаются наверстать упущенное время. И однако… сорок картин за несколько месяцев… или недель, действительно…

«И вы еще не видели ту, что прикончила насильника и убийцу ребенка», – подумал я.

Дарио опять засмеялся, но без особого веселья.

– Только постарайтесь принять меры, чтобы этот дом не сгорел, хорошо?

– Да… не хотелось бы. Если мы договоримся, смогу я хранить часть моих работ в вашей галерее?

– Разумеется, – ответил Наннуцци.

– Отлично, – кивнул я, подумав, что хочу подписать контракт как можно быстрее, что бы ни сказал Уайрман, только для того, чтобы сплавить картины с Дьюмы… и тревожил меня не пожар. Возможно, фонтанировали многие художники, начинавшие поздно, но сорок одна картина на Дьюма-Ки… я как минимум на три десятка превзошел допустимый предел. И я ощущал их присутствие в этом зале, как мощный электрический заряд.

Конечно же, Дарио и Джимми тоже это чувствовали. На Дьюма-Ки картины проявляли себя в полной мере. Они цепляли.

xiii

Следующим утром я присоединился к Уайрману и Элизабет за кофе на мостках у «Эль Паласио». Отправляясь в путь, я уже не принимал ничего, кроме аспирина, и мои Великие береговые прогулки превратились из испытаний в удовольствие. Особенно после того, как потеплело.

Элизабет сидела в инвалидном кресле, поднос усыпали кусочки пирожного, которое она ела на завтрак. Я решил, что Уайрману удалось влить в нее немного апельсинового сока и полчашки кофе. Элизабет смотрела на Залив, во взгляде читалось суровое осуждение, и этим утром она больше напоминала Блая[115], капитана «Баунти», чем дочь дона мафии.

– Buenos dias, mi amigo[116], – поздоровался Уайрман. Повернулся к Элизабет: – Это Эдгар, мисс Истлейк. Пришел сыграть в семерки[117]. Хотите поздороваться?

– Моча-говно-голова-крыса, – сказал она. Я так думаю. В любом случае обращалась она к Заливу, все еще темно-синему и по большей части спящему.

– Как я понимаю, она по-прежнему не в форме, – заметил я.

– Да. С ней такое случалось и раньше, а потом наступало просветление, но в такой маразм она еще никогда не впадала.

– Я никак не привезу ей какие-нибудь мои картины. Чтобы она посмотрела на них.

– Сейчас в этом смысла нет. – Уайрман протянул мне чашку черного кофе. – Держи. Подними себе настроение.

Я отдал ему конверт с типовым контрактом. Пока Уайрман вытаскивал его, я повернулся к Элизабет:

– Вы бы хотели, чтобы я почитал вам сегодня стихи?

Ответа не последовало. С окаменевшим, хмурым лицом она смотрела на Залив. Капитан Блай, который вот-вот отдаст приказ привязать кого-то к фок-мачте и отстегать кнутом.

Без всякой на то причины я спросил:

– Ваш отец был ныряльщиком, Элизабет?

Она чуть повернулась, ее повидавшие жизнь глаза сместились в мою сторону. Верхняя губа поднялась в собачьем оскале. На мгновение (короткое, но мне оно показалось долгим) я почувствовал, что на меня смотрит другой человек. А может, и не человек. Существо, которое как носок носило старое, рыхлое тело Элизабет Истлейк. Моя правая рука сжалась в кулак, и опять я ощутил, как несуществующие, слишком длинные ногти впились в несуществующую ладонь. Потом Элизабет вновь уставилась на Залив, одновременно ощупывая поднос, пока ее пальцы не нашли кусочек пирожного, а я называл себя идиотом, которому давно пора взять под контроль разгулявшееся воображение. Какие-то странные силы здесь, безусловно, действовали, но не следовало каждую тень считать призраком.

– Был, – рассеянно ответил мне Уайрман, раскрывая контракт. – Джон Истлейк был эдаким Рику Браунингом… ты знаешь, это тот парень, что сыграл в фильме «Тварь из Черной лагуны» в пятидесятых.

– Уайрман, ты – кладезь бесполезной информации.

– Да, я такой. Между прочим, гарпунный пистолет ее старик не в магазине купил. Мисс Истлейк говорит, что его сделали на заказ. Возможно, ему место в музее.

Но меня не интересовал гарпунный пистолет Джона Истлейка. Тогда – точно не интересовал.

– Ты читаешь контракт?

Он уронил контракт на поднос, посмотрел на меня, смутился.

– Я пытаюсь.

– А твой левый глаз?

– Без изменений. Слушай, нет повода для разочарования. Доктор сказал

– Сделай одолжение. Прикрой левый глаз.

Он прикрыл.

– И что ты видишь?

– Тебя, Эдгар. Одного hompre mue feo[118].

– Да, да. А теперь прикрой правый.

Уайрман прикрыл.

– Теперь я вижу только черное. Хотя… – Он помолчал. – Может, не совсем черное. – Уайрман опустил руку. – Точно не скажу. В последнее время я не могу отделить действительное от желаемого. – Он сильно помотал головой, волосы заметались, потом хлопнул по лбу ладонью.

– Расслабься.

– Тебе легко говорить! – Какое-то время он молчал, потом взял из руки Элизабет кусочек пирожного, начал ее кормить. Когда кусочек благополучно исчез во рту, повернулся ко мне. – Ты присмотришь за ней, пока я кое-что принесу?

– С радостью.

Он убежал по мосткам, и я остался с Элизабет. Попытался скормить ей оставшиеся кусочки пирожного, и она ела с моей руки, неуловимо напоминая кролика, который жил у меня, когда мне было семь или восемь лет. Звали его мистер Хитченс, теперь уж и не знаю почему… память – штука забавная, не так ли? Прикосновения старушечьего беззубого рта неприятных ощущений не вызывали. Я погладил ее по голове – там, где жесткие, даже грубые волосы тянулись к пучку на затылке. У меня мелькнула мысль, что Уайрман каждое утро расчесывает эти седые волосы, а потом собирает их в пучок. Что Уайрман скорее всего одевал ее этим утром, начиная с памперса – потому что в таком состоянии обходиться без него она не могла. Я задался вопросом, думал ли он об Эсмеральде, когда надевал на Элизабет памперс и закреплял липучки. Я задался вопросом, думал ли он о Джулии, когда собирал волосы в пучок.

Я взял с подноса еще один кусочек пирожного. Она тут же открыла рот… но я замялся.

– Что лежит в красной корзине для пикника, Элизабет? Той, что на чердаке?

Она вроде бы задумалась. Попыталась вспомнить.

– Старые трубки для ныряния. – Она пожала плечами, помолчала. – Старые трубки для ныряния, которые нужны Ади. Стрелять! – И расхохоталась. Хрипло, как ведьма. Я докормил ее – один за другим отправил в рот все кусочки пирожного – и больше вопросов не задавал.

xiv

Вернулся Уайрман с диктофоном. Протянул его мне.

– Не хочется просить тебя надиктовывать контракт на пленку, но другого выхода нет. К счастью, там всего пара страниц. Мне бы хотелось получить его во второй половине дня, если это возможно.

– Возможно. И если мои картины действительно будут продаваться, ты получишь комиссию, друг мой. Пятнадцать процентов. И за юридическую помощь, и за поддержку таланта.

Он снова сел в шезлонг, смеясь и постанывая одновременно.

– Господи! Стоило мне подумать, что ниже мне уже не пасть, как я становлюсь гребаным агентом таланта! Извините, что выражаюсь при вас, мисс Истлейк.

Она и не заметила, продолжала строго смотреть на Залив, где (далеко-далеко, на пределе видимости) танкер шел на север к Тампе. Он тут же меня очаровал. Так уж на меня действовали суда в Заливе.

Потом я заставил себя повернуться к Уайрману.

– Все это твоих рук дело, так что…

– Ты несешь чушь!

– …поэтому ты должен встать со мной плечом к плечу и, как положено мужчине, взять свою долю.

– Я согласен на десять процентов, и, возможно, это очень много. Соглашайся, мучачо, а не то мы начнем обсуждать восемь.

– Хорошо. Пусть будет десять. – Я протянул руку, и мы закрепили договоренность рукопожатием над усыпанным крошками подносом Элизабет. Диктофон я убрал в карман.

– И дай мне знать, если почувствуешь изменения в своем… – Я указал на его красный глаз. Уже не такой красный, как прежде.

– Разумеется. – Он поднял контракт. В крошках от пирожного Элизабет. Стряхнул их, отдал контракт мне, наклонился вперед, зажав руки между колен, всмотрелся в меня поверх необъятной груди Элизабет.

– Если мне сделают рентген, что покажет снимок? Что пуля уменьшилась? Что она исчезла?

– Не знаю.

– Ты все еще работаешь над моим портретом?

– Да.

– Не останавливайся, мучачо. Пожалуйста, не останавливайся.

– Я и не собираюсь. Но не слишком уж надейся, хорошо?

– Постараюсь. – Тут его осенило, и, как ни странно, он высказал примерно те же опасения, что и Дарио: – Как, по-твоему, что случится, если молния ударит в «Розовую громаду», и вилла сгорит вместе с моим портретом? Как думаешь, что тогда будет со мной?

Я покачал головой. Не хотел об этом думать. У меня возникло желание спросить Уайрмана, можно ли мне подняться на чердак «Эль Паласио» и поискать одну корзину для пикника (она была КРАСНОЙ), но я решил этого не делать. В том, что она там, я не сомневался. Но не было уверенности, хочу ли я знать, что в ней находится. На Дьюма-Ки творилось что-то странное, и, похоже, я мог утверждать, что доброго и хорошего в этих странностях было мало. Мне не хотелось с ними связываться. Если их не ворошить, думал я, может, и они не почтут меня своим вниманием. Ради мира и покоя на острове я намеревался отправить большую часть написанных картин на материк. Намеревался их продать – если бы нашлись люди, которые захотели купить мои картины. Окончательное расставание с ними не вызвало бы у меня никаких эмоций. Когда я работал над ними, их соединяла со мной невидимая пуповина, но после последнего мазка они значили для меня не больше мозольных полукружий, которые я иногда счищал пемзой с больших пальцев ног, чтобы ботинки не начинали жать в конце жаркого августовского дня на какой-нибудь стройплощадке.

Я предполагал оставить только цикл «Девочка и корабль», но не потому, что испытывал к этим полотнам особую любовь. Просто я еще не закончил этот цикл, вот картины и оставались моей живой плотью. Я мог бы показать их на выставке и продать позже, но пока собирался держать там, где они сейчас и находились – в «Розовой малышке».

xv

Когда я вернулся на виллу, никаких кораблей на горизонте уже не было, да и стремление рисовать на какое-то время пропало. Вот я и воспользовался диктофоном Уайрмана – «перенес» типовой контракт на магнитную ленту. Адвокатом я не был, но за прошлую жизнь прочитал и подписал немало юридических документов и мог понять, что контракт достаточно простой.

Вечером я отнес в «Эль Паласио» и контракт, и диктофон. Уайрман готовил ужин. Элизабет сидела в Китайской гостиной. Цапля с глазами-буравчиками (она неофициально стала домашней зверушкой) стояла на дорожке, с мрачной задумчивостью смотрела в окно. Закат наполнял комнату светом, но свет этот уже не был солнечным. В Фарфоровом городе царили разруха и запустение, статуэтки людей и животных лежали на боку, здания были сдвинуты к углам бамбукового стола, особняк с колоннами – перевернут. Элизабет сидела в кресле, по-прежнему напоминая капитана Блая и как бы спрашивая, отважусь ли я поставить все на прежние места.

– Если я пытаюсь навести какое-то подобие порядка, – заговорил у меня за спиной Уайрман, и от неожиданности я чуть не подпрыгнул, – она все сметает. Несколько статуэток сбросила на пол, и они разбились.

– Статуэтки ценные?

– Некоторые – да, но речь не о том. Когда она в здравом уме, то знает каждую. Знает и любит. А если она придет в себя и спросит, где Бо-Пип[119] или Угольщик, и мне придется ответить, что она их разбила, то потом она будет грустить весь день.

– Если она придет в себя.

– Да. Именно.

– Пожалуй, пойду домой, Уайрман.

– Собираешься порисовать?

– Есть такое желание. – Я повернулся к хаосу на столе. – Уайрман?

– Вот он я, vato.

– Почему в таком состоянии она все разваливает?

– Думаю… потому, что ее мутит от упорядоченного.

Я начал поворачиваться, но он положил руку мне на плечо.

– Я бы предпочел, чтобы ты сейчас на меня не смотрел. – По голосу чувствовалось, что он едва сдерживает слезы. – Сейчас я не в форме. Шагай к парадной двери, а потом обойди дом по двору, если хочешь возвращаться по берегу. Ты это сделаешь?

Я сделал. А когда вернулся, взялся за портрет. Все шло хорошо. В смысле, портрет получался. Я уже видел лицо Уайрмана, которое хотело проявиться на холсте. Начало проявляться. В этом не было ничего необычного, что вполне меня устраивало. Отсутствие необычностей – всегда наилучший вариант. Я был счастлив. Хорошо это помню. Я ощущал полную умиротворенность. Ракушки шептались. Правая рука зудела, но где-то глубоко под кожей и не так, чтобы сильно. Окно, выходящее на Залив, превратилось в прямоугольник черноты. Один раз, прервав работу, я спустился вниз, чтобы съесть сандвич. Потом включил радио и нашел «Кость»: «J. Geils» пели «Hold Your Lovin». Ничего особенного, просто великая рок-группа, подарок от богов рок-н-ролла. Я рисовал, и лицо Уайрмана проступало все отчетливее. Он уже стал призраком. Призраком, обитающим в холсте. Но это был безобидный призрак. И если бы я отвернулся от мольберта, то не увидел бы Уайрмана, стоящего там, где стоял Том Райли, а в расположенном дальше по берегу «El Palacio de Asesinos» левая половина мира для Уайрмана по-прежнему оставалась черной – это я знал наверняка. Я рисовал. Радио играло. Музыка накладывалась на шепот ракушек.

В какой-то момент я закончил рисовать, принял душ, лег в постель. Мне ничего не приснилось.

И когда мыслями я возвращаюсь к пребыванию на Дьюма-Ки, эти дни в феврале и марте, когда я работал над портретом Уайрмана, кажутся мне лучшими.

xvi

Наутро Уайрман позвонил в десять часов. Я уже стоял у мольберта.

– Не отрываю?

– Ничего страшного. Перерыв мне только на пользу, – солгал я.

– Нам недоставало тебя этим утром. – Пауза. – Понимаешь, мне недоставало. Она…

– Да, да.

– Контракт – пальчики оближешь. Исправлений – по мелочи. Там сказано, что ты делишь выручку пополам с галереей, но тут я кое-что изменю. Соотношение пятьдесят на пятьдесят останется до тех пор, пока выручка не превысит четверть миллиона. Потом поменяется на шестьдесят к сорока в твою пользу.

– Уайрман, мне никогда не продать картин на четверть миллиона долларов.

– Я надеюсь, в этом они полностью с тобой солидарны, мучачо, вот почему я хочу внести пункт об изменении соотношения на семьдесят к тридцати после того, как выручка перевалит за полмиллиона.

– Добавь еще минет в исполнении мисс Флориды, – фыркнул я. – Теперь не хватает только этого пункта.

– Добавлю. Еще один момент – эксклюзивный период на сто восемьдесят дней. А должно быть девяносто. Не вижу тут никаких проблем, но, думаю, это интересно. Они боятся, что какая-нибудь большая нью-йоркская галерея пронюхает о тебе и переманит.

– Я должен знать о контракте что-то еще?

– Нет, и я чувствую, что тебе не терпится вернуться к работе. Я свяжусь с мистером Йошидой насчет этих поправок.

– С глазом есть перемены?

– Нет, амиго. Очень хотел бы сказать, что есть. Но ты продолжай рисовать.

Я уже отнял трубку от уха, когда услышал:

– Ты смотрел утренний выпуск новостей?

– Нет, даже не включал телевизор. А что?

– Коронер округа говорит, что Кэнди Браун умер от острой сердечной недостаточности. Я подумал, что тебе это будет интересно.

xvii

Я рисовал. Получалось медленно, но процесс шел. Уайрман обретал реальные очертания вокруг прямоугольника, где его мозг плавал в Заливе. Уайрман получался моложе, чем на фотографиях, которые крепились к мольберту по бокам от холста, но значения это не имело. Я сверялся с фотографиями все реже и реже, а на третий день просто их убрал. Мне они больше не требовались. И теперь я рисовал, как, наверное, рисуют большинство художников: словно это размеренная работа, а не вызванные каким-то наркотиком приступы безумия, которые вдруг приходят и так же внезапно прекращаются. Рисовал я под радио, теперь всегда настроенное на волну «Кости».

На четвертый день Уайрман принес мне откорректированный контракт и сказал, что я могу его подписать. Добавил, что Наннуцци хотел бы сфотографировать мои картины и сделать слайды для лекции в библиотеке Селби в Сарасоте, назначенной на середину марта – за месяц до открытия моей выставки. На лекцию предполагалось пригласить шестьдесят или семьдесят ценителей живописи из Сарасоты и Тампы. Я ответил согласием и подписал контракт.

Дарио приехал во второй половине дня. Я с нетерпением ждал окончания фотосессии, чтобы скорее вернуться к работе. Скуки ради я поинтересовался, кто выступит с лекцией в библиотеке Селби. Дарио, изогнув бровь, посмотрел на меня так, словно я изволил пошутить.

– Тот единственный в мире человек, который знаком с вашей работой, – ответил он. – Вы.

Я вытаращился на него.

– Я не могу выступать с лекцией! Я ничего не понимаю в живописи!

Дарио обвел рукой картины, которые на следующей неделе Джек и двое сотрудников галереи собирались упаковать в ящики и увезти в Сарасоту, с тем, чтобы, по моему разумению, они простояли на складе галереи до открытия выставки.

– Вот эти картины говорят о другом!

– Дарио, эти люди – знатоки! Они изучали живопись! Господи, готов спорить, у многих из них дипломы по искусствоведению! Вы хотите, чтобы я стоял перед ними и нес околесицу?

– Именно так и поступал Джексон Поллок, когда рассказывал о своей работе. Зачастую пьяный. И это сделало его богатым. – Дарио подошел ко мне, взял за культю. На меня это произвело впечатление. Очень редкие люди решались прикоснуться к культе, словно где-то в глубине души боялись, что ампутация заразна. – Послушайте, друг мой, они – люди влиятельные. И не только потому, что у них есть деньги. Их интересуют новые художники, и каждый знает еще трех человек с такими же интересами. После лекции… вашей лекции… начнутся разговоры – те самые разговоры, благодаря которым вроде бы рядовое событие попадает в разряд сенсационных. – Он замолчал, с минуту крутил в руке ремешок фотоаппарата и улыбался, потом продолжил: – Вам нужно будет рассказать только о том, как вы начали и как выросли в…

– Дарио, я не знаю, как я вырос!

– Так и скажите. Говорите что угодно! Господи, вы же художник!

Я закрыл тему. До грозящей бедой лекции времени оставалось еще много, и мне не терпелось попрощаться с гостем. Я хотел включить «Кость», сдернуть простыню с картины на мольберте и вернуться к работе над «Смотрящим на запад Уайрманом». Хотите услышать голую правду? Картина более не предназначалась для того, чтобы реализовать какой-то магический трюк. Теперь она сама стала магическим трюком: я уже не мыслил себя без нее, а все события, которые могли произойти в обозримом будущем (интервью с Мэри Айр, лекция, выставка), расположились вроде бы не впереди, а где-то высоко надо мной. И воспринимал я их, как, наверное, рыба воспринимает идущий над Заливом дождь.

Первая неделя марта стала для меня неделей дневного света. Не закатного, а исключительно дневного, который заполнял «Розовую малышку» и, казалось, поднимал ее к небу. И еще та неделя стала для меня неделей музыки, звучащей по радио: «Allman Brothers», «Molly Hatchet», «Foghat». Та неделя характеризовалась для меня словами Дж. Дж. Кейла, которыми тот предварял песню «Call Me the Breeze»: «Вот еще один из ваших фаворитов старого рок-н-ролла; тащится, волоча ноги, по Бродвею». Та неделя стала для меня шепотом ракушек, который я слушал, когда выключал радио и промывал кисти. На той неделе я увидел лицо призрака, принадлежащее более молодому мужчине, которому только предстояло окинуть мир взглядом с Дьюмы. Есть песня (думаю, Пола Саймона) со словами: «Я не мог бы плакать, если б не любил». Они сказаны об этом лице. Не настоящем лице, не совсем настоящем, но я превращал его в настоящее. Оно вырастало вокруг мозга, который плавал в Заливе. Мне больше не требовались фотографии, потому что это лицо я знал и так. Оно стало воспоминанием.

xviii

Четвертого марта с утра стояла жара, но я так и не включил кондиционер. Рисовал в трусах, и пот стекал по лицу и бокам. Телефон звонил дважды. Первый раз в трубке раздался голос Уайрмана:

– Мы давно не видели тебя в наших краях, Эдгар. Придешь на ужин?

– Боюсь, не смогу, Уайрман. Благодарю.

– Работаешь или устал от нашего дворцового общества? Или и то, и другое?

– Работаю. Почти закончил. Есть перемены по части зрения?

– Левая фара по-прежнему не светит, но я купил повязку на глаз, и с ней могу пятнадцать минут кряду читать правым. Это большой шаг вперед, и, думаю, благодарить я должен тебя.

– Не знаю, должен или нет. Картина с Кэнди Брауном и Тиной Гарибальди – совсем другое. Как и моей жены с ее… с ее друзьями. На этот раз никакого чуда. Понимаешь, что я подразумеваю под чудесами?

– Да, мучачо.

– Но если что-то должно случиться, думаю, час близок. А если не случится, ты по крайней мере получишь свой портрет, увидишь, каким ты, возможно, был лет в двадцать пять.

– Ты шутишь, амиго?

– Нет.

– Не думаю, что я помню, каким был в двадцать пять.

– Как Элизабет? Улучшений нет?

Он вздохнул.

– Вроде бы вчера утром голова у нее прояснилась, и я устроил ее в дальней гостиной… там есть стол поменьше, который я называю Фарфоровой деревней… и она сбросила на пол коллекцию балерин Валлендорфа[120]. Разбила все восемь. Других таких уже не найти.

– Сожалею.

– Прошлой осенью я никогда бы не подумал, что может стать так плохо, и Бог наказывает нас за то, что мы не можем себе представить.

Второй звонок раздался через пятнадцать минут, и я в раздражении бросил кисть на рабочий стол. Звонил Джимми Йошида. Но раздражение отступило под напором его радостного волнения, временами граничащего с безудержным восторгом. Он просмотрел слайды и теперь выражал уверенность в том, что они произведут «сногсшибательное впечатление».

– Это прекрасно, – ответил я. – На лекции я им так и скажу: «А теперь отрывайте задницы от пола… и можете уходить».

Он засмеялся так, словно никогда в жизни не слышал ничего более забавного, потом сказал:

– Я позвонил, чтобы спросить, есть ли среди картин такие, к которым нужно дать пометку «НДП» – не для продажи?

Снаружи загрохотало, будто большой тяжелогруженый трейлер проезжал по дощатому мосту. Я посмотрел на Залив (где не было дощатых мостов) и осознал, что с далекого запада до меня донесся раскат грома.

– Эдгар? Вы меня слышите?

– Да, конечно, – ответил я. – При условии, что кто-то вообще захочет что-нибудь купить, вы можете продавать все, кроме цикла «Девочка и корабль».

– Понятно.

– Вы разочарованы?

– Я надеялся приобрести одну из картин этого цикла для галереи. Положил глаз на «Номер два» – и с учетом условий контракта хотел получить пятидесятипроцентную скидку.

«Недурно, малыш», – сказал бы мой отец.

– Этот цикл еще не закончен. Может, когда напишу все картины…

– И сколько их еще будет?

«Я буду рисовать, пока не смогу прочесть название этого гребаного корабля-призрака».

Я мог бы озвучить эти слова, если бы с запада не донесся новый раскат грома.

– Наверное, я это пойму, когда допишу последнюю. А теперь, если позволите…

– Вы работаете. Извините. Не смею мешать.

Нажав на красную кнопку трубки радиотелефона, я задался вопросом, хочется мне возвращаться к работе или нет. Но… оставалось-то совсем ничего. Если б я двинулся дальше, то, возможно, закончил бы портрет этим вечером. И мне нравилась эта идея: рисовать под надвигающуюся с Залива грозу.

Я включил радио, которое выключил, прежде чем ответить на звонок, и по ушам ударили вопли зовущего все глубже в джунгли Эксла Роуза. Я взял кисть и сунул за ухо. Взял вторую и принялся за работу.

xix

Грозовые тучи надвигались, будто гигантские плоскодонки, черные снизу, лилово-синие посередине. То и дело в них сверкали молнии, и тогда они становились похожими на мозг, заполненный плохими идеями. Залив обесцветился, помертвел. Желтая полоса заката исчезла, едва начав переходить в оранжевую. «Розовую малышку» заполнил сумрак. При каждой вспышке молнии радиоприемник теперь трещал статическими помехами. Я терпел достаточно долго, прежде чем выключил радио, но свет зажигать не стал.

Я не могу точно вспомнить, когда работу над картиной продолжил уже не я… и до сего дня у меня нет уверенности в том, что я не перестал существовать как личность; может, si, может, нет. Знаю лишь одно: в какой-то момент я посмотрел вниз и, спасибо последним остаткам дневного света и вспышкам молний, увидел правую руку. Загорелую культю и мертвенно-белую остальную часть, с дряблыми, обвисшими мышцами. Ни шрама, ни шва, только резкая линия, очерчивающая загорелую кожу, а под ней – жуткий зуд. Потом молния сверкнула вновь, и рука исчезла, собственно, ее и не существовало (во всяком случае, на Дьюма-Ки), но зуд остался – такой сильный, что хотелось все крушить.

Я повернулся к картине, и тут же зуд струей, словно вода из брандспойта, ударил в том направлении. Я впал в исступление. Гроза обрушилась на Дьюму-Ки, темнота сгустилась, а я думал о цирковом номере, в котором мужчина с повязкой на глазах кидает ножи в симпатичную девушку, «распятую» на вращающейся круглой деревянной плите, и, наверное, я рассмеялся, потому что рисовал вслепую, или почти вслепую. Время от времени вспыхивала молния, и из темноты на меня выпрыгивал Уайрман, двадцатипятилетний Уайрман, Уайрман до Джулии, до Эсмеральды, до лотереи.

Я выигрываю, ты выигрываешь.

Ярчайшая вспышка молнии залила окно лиловато-белым светом, ревущий порыв ветра, который гнал с Залива наэлектрилизованные облака, с невероятной силой шваркнул дождем по стеклу, и я подумал (той частью разума, что еще сохранила способность думать), что оно должно разлететься вдребезги. Пороховой склад взорвался прямо над головой. А под ногами шепот ракушек превратился в оживленный разговор мертвяков. Костяными голосами они делились своими секретами. Как я мог не слышать их раньше? Мертвяки, да! Корабль прибывал сюда. Корабль мертвых со сгнившими парусами. Сгрузил здесь неумершие трупы. Они находились под домом, и гроза их оживила. Я мог видеть, как они прорывают дыры в ракушечном ковре, вылезают наружу, с желеобразными телами, зелеными волосами и немигающими глазами, переползают друг через друга в темноте и говорят, говорят, говорят. Да! Им многое нужно обсудить, ведь кто знает, когда разразится следующая гроза и оживит их?

Я все еще рисовал. В ужасе и темноте. Моя рука так быстро перемещалась вверх-вниз и из стороны в сторону, что казалось, будто я дирижирую грозой. Я не мог остановиться. Но наступило мгновение, и я закончил «Смотрящего на запад Уайрмана». Правая рука сообщила мне об этом. Я быстро начертал в нижнем левом углу свои инициалы ЭФ и обеими руками переломил кисть надвое. Обломки бросил на пол. Отшатнулся от мольберта, крича, уж не знаю кому, что надо остановиться. И все остановилось, само собой; на картину уже лег последний мазок, и все, конечно же, остановилось.

Я подошел к лестнице, посмотрел вниз, и внизу стояли две маленькие фигурки, с которых капала вода. Я подумал: «Яблоко, апельсин». Я подумал: «Я выигрываю, ты выигрываешь». Потом вспыхнула молния, и я увидел девочек лет шести – несомненно, близняшек, несомненно, утонувших сестер Элизабет. Разорванные платья облепляли тела. Волосы облепляли щеки. Белесые лица ужасали.

Я знал, откуда они появились. Они выползли из-под ракушек.

Взявшись за руки, они начали подниматься по лестнице. Гром прогремел в миле над моей головой. Я попытался закричать. Не смог. Я подумал: «Я их не вижу». Я подумал: «Вижу».

– Я могу это сделать, – сказала одна из девочек. Голосом ракушек.

– Оно было красным, – откликнулась вторая. Голосом ракушек.

Они преодолели половину лестницы. Головы их более всего напоминали черепа, облепленные с боков волосами.

– Сядь и умри, – хором сказали они, словно скандировали считалку… но голосом ракушек. – Сядь и сгори.

И потянулись ко мне жуткими пальцами цвета рыбьего брюха.

Я лишился чувств.

хх

Звонил телефон. Эту зиму следовало назвать телефонной.

Я открыл глаза, попытался рукой нащупать лампу на прикроватном столике. Мне очень хотелось как можно скорее включить свет: только что я увидел самый кошмарный сон в моей жизни. Вместо того чтобы найти лампу, пальцы наткнулись на стену. И в тот же момент я понял, что голова моя под каким-то странным и неудобным углом приткнулась к той же самой стене. Прогремел гром (слабо, приглушенно – уходящий гром), и этого хватило, чтобы вспомнить все. С пугающей ясностью. Я не лежал в кровати. Я был в «Розовой малышке». Я потерял сознание, потому что…

Я распахнул глаза. Мой зад находился на лестничной площадке, а ноги вытянулись вдоль лестницы. Я вспомнил двух утонувших девочек (нет, вспомнил не только их, вспомнил все, целиком и полностью) и вскочил на ноги, напрочь забыв о больном бедре. Я сосредоточился на поиске трех выключателей у входа в «Розовую малышку», но даже когда мои пальцы нащупали их, я подумал: «Свет не зажжется. Электричество вырубилось из-за грозы».

Однако лампы вспыхнули, изгнав темноту из студии и с лестницы. Мне стало дурно, когда я заметил у подножия лестницы воду и песок, но света хватило, чтобы разглядеть распахнутую ветром дверь.

Конечно же, ее распахнуло ветром.

Телефон в гостиной перестал трезвонить, и включился автоответчик. Мой записанный на пленку голос предложил оставить сообщение после звукового сигнала. Звонил Уайрман.

– Эдгар, где ты? – Я еще плохо соображал и не мог сказать, что слышится в его голосе – радость, страх или ужас. – Перезвони мне, ты должен немедленно мне перезвонить! – Щелчок подвел черту под сообщением.

Я спустился вниз, очень осторожно, задерживаясь на каждой ступеньке, как восьмидесятилетний старик, и прежде всего озаботился светом: включил его в гостиной, на кухне, в обеих спальнях, во «флоридской комнате». Включил даже в ванных. Для этого мне пришлось сунуться в темноту. Я зажимал волю в кулак, готовясь к тому, что меня коснется что-то холодное, мокрое, одетое в водоросли. Не коснулось. Когда уже везде горел свет, я сумел расслабиться и вдруг понял, что опять голоден. Умираю от голода. Такое случилось со мной впервые за время работы над портретом Уайрмана… но, разумеется, последняя сессия не шла ни в какое сравнение с предыдущими.

Я наклонился, чтобы посмотреть на то, что нанесло ветром через открытую дверь. Вода и песок. И вода уже собиралась в капельки на восковой мастике, которую моя домоправительница использовала, чтобы сохранить блеск кипарисового паркета. Ковровая дорожка на нижних ступенях лестницы была влажной, но только влажностью все и ограничивалось.

Даже себе я бы не признался, что искал следы.

Я прошел на кухню, сделал сандвич с курицей и принялся за него прямо у разделочного столика. Достал из холодильника бутылку пива, глотнул, чтобы быстрее доставить сандвич в желудок. Покончив с сандвичем, съел плавающие в майонезе остатки вчерашнего салата. Только потом я вернулся в гостиную, чтобы позвонить Уайрману. Он снял трубку после первого гудка. Я уже собрался сказать, что выходил из дома, чтобы посмотреть, не нанесла ли гроза какой урон дому, но причина моего отсутствия, похоже, Уайрмана совершенно не интересовала. Он плакал и смеялся.

– Я вижу! Так же хорошо, как и прежде! Левый глаз чистый, как стекло. Не могу в это поверить, но…

– Притормози, Уайрман. Я едва тебя понимаю.

Он не притормозил. Наверное, не мог.

– В разгар грозы мой плохой глаз пронзила боль… такая сильная, что ты не поверишь… словно раскаленная проволока… Я подумал, что в меня ударила молния, и да поможет мне Бог… Я сорвал повязку… и глаз стал зрячим! Понимаешь, что я тебе говорю? Я вижу!

– Да, – ответил я. – Понимаю. Это прекрасно.

– Это ты? Твоя работа, так?

– Возможно, – ответил я. – Вероятно. Твой портрет закончен. Я привезу его завтра. – Я замялся. – Я бы позаботился о нем. Думаю, не очень важно, если с ним что-то произойдет после завершения работы, но точно так же я думал, что Керри победит Буша.

Уайрман расхохотался.

– Ох, verdad, слышал я эту историю. Как ты там?

Прежде чем я успел ответить, в голову пришла новая мысль.

– А как Элизабет? Гроза подействовала на нее?

– Не то слово. Грозы всегда ее пугают, но эта… Элизабет билась в истерике. Кричала, звала сестер. Тесси и Ло-Ло – тех, что утонули в тысяча девятьсот двадцатых. На какое-то время я словно перенесся туда… но теперь все закончилось. Как ты? Тебе досталось?

Я смотрел на песок, разбросанный по полу между входной дверью и лестницей на второй этаж. Никаких следов. Если я и думал, что вижу следы, винить следовало лишь мое гребаное разыгравшееся воображение.

– Не без этого. Но теперь все закончилось.

Я надеялся, что так оно и будет.

xxi

Мы поговорили еще минут пять… точнее, говорил Уайрман. Если на то пошло, тараторил. Напоследок сказал, что боится ложиться спать. Боится проснуться ночью и обнаружить, что левый глаз снова ослеп. Я ответил, что тревожиться из-за этого, как мне кажется, не нужно, пожелал спокойной ночи и положил трубку. Сам я тревожился о другом: вдруг проснусь ночью и обнаружу, что Тесси и Лаура (Ло-Ло, как называла ее Элизабет) сидят по обе стороны кровати.

Одна из них, возможно, с Ребой на мокрых коленях.

Я достал из холодильника еще одну бутылку пива и поднялся в «Розовую малышку». К мольберту я подходил, наклонив голову, глядя себе под ноги, потом резко вскинул глаза, будто хотел застать портрет врасплох. Какая-та моя часть (рациональная часть) ожидала увидеть загубленную картину, напрочь забрызганную краской. Уайрмана, местами скрытого от глаз разноцветными наростами и кляксами, которыми я заляпал портрет во время грозы, когда «Розовую малышку» освещали лишь вспышки молний. Но оставшаяся моя часть рассуждала иначе. Оставшаяся моя часть знала, что я рисовал при другом свете (как у циркачей, кидающих ножи с завязанными глазами, руки управляются другим чувством). Эта часть знала, что «Смотрящий на запад Уайрман» предстанет предо мной во всей красе. И она не ошиблась.

В каком-то смысле это была лучшая картина из написанных мной на Дьюме, прежде всего потому, что она была самой правильной (помните, практически до самого конца я работал над ней при дневном свете). И писал ее человек в здравом уме. Призрак, который обитал в моем холсте, превратился в симпатичного мужчину, молодого, спокойного и ранимого. С прекрасными черными, без признаков седины, волосами, легкой улыбкой, которая пряталась в уголках рта и зеленых глазах. Густые ровные брови. Над ними – высокий лоб, открытое окно, через которое этот человек направлял мысли к Мексиканскому заливу. И никакой пули в выставленном напоказ мозге не было. Я с той же легкостью мог бы убрать аневризму или злокачественную опухоль. За финишный рывок мне пришлось заплатить высокую цену, но потратился я не зря.

От грозы остались редкие погромыхивания где-то над Флоридой. Я подумал, что могу поспать, могу, если оставлю включенной лампу на прикроватном столике. Реба никому бы не сказала. Я мог бы поспать, положив куклу между культей и боком. Такое уже случалось. И к Уайрману полностью вернулось зрение. Хотя в данный момент главным было не это. Главным было другое: я наконец-то создал что-то великое.

И принадлежало это великое мне.

Я полагал, что с такой мыслью сумею заснуть.

Как рисовать картину (VI)

Умейте сосредоточиться. Есть разница между хорошей картиной и еще одной поделкой, отображающей мир, в котором их и так полным полно.

Элизабет Истлейк не знала себе равных, когда дело доходило до умения сосредотачиваться; помните, она в прямом смысле этого слова врисовала себя в этот мир. И когда голос, вселившийся в Новин, рассказал ей о сокровищах, она сосредоточилась и нарисовала их разбросанными по песчаному дну Залива. А как только шторм вытащил их из песка, эта восхитительная россыпь оказалась на столь малой глубине, что в середине дня солнечные лучи могли отражаться от драгоценных вещичек и посылать зайчики к поверхности воды.

Она хотела порадовать папочку. А ей самой требовалась только фарфоровая кукла.

Папочка говорит: «Любая кукла – твоя, это законное вознаграждение», – и да поможет ему за это Бог.

Она до пухлых коленок вошла вместе ним в воду, указывая, говоря: «Они там. Плыви, пока я не скажу: стоп».

Она осталась на месте, а он двинулся дальше и спиной плюхнулся в воду. Ей показалось, что ласты у него размером с маленькую весельную лодку. Позже она их такими и нарисовала. Он плюнул в маску. Прополоскал ее, надел. Вставил в рот загубник дыхательной трубки. Поплыл в залитую солнцем синеву, лицом вниз, его тело сливалось с движущимися бликами, которые превращали зеркальные волны в золото.

Я все это знаю. Что-то нарисовала Элизабет, что-то – я.

Я выигрываю, ты выигрываешь.

Она стояла по колено в воде, с зажатой под мышкой Новин, наблюдая, а потом няня Мельда, тревожась, как бы волны не сшибли девочку с ног, криками вернула ее на Тенистый берег, так они называли это место. Они постояли рядом. Элизабет крикнула Джону: «Стоп!» Они увидели, как ласты поднялись над водой, и он нырнул в первый раз. Находился под водой секунд сорок, появился в фонтане брызг, выплюнул загубник.

Он говорит: «Будь я проклят, если там что-то не лежит».

А вернувшись к маленькой Либбит, он обнимает ее обнимает ее обнимает ее.

Я это знал. Я это рисовал. Вместе с красной корзиной для пикника на одеяле, которое лежало неподалеку, и гарпунным пистолетом на крышке корзины.

Он снова ушел в воду и на этот раз вернулся с грудой старинных вещей, которые прижимал к груди. Потом он воспользуется корзиной, с которой няня Мельда ездила на рынок. Со свинцовым грузом на дне, корзина легче уходила под воду. Еще позднее появился газетный фотоснимок: добытые из-под воды вещи («сокровище»), лежащие перед улыбающимся Джоном Истлейком и его талантливой, умеющей яростно сосредотачиваться дочерью. Но фарфоровой куклы на этом фотоснимке нет.

Потому что фарфоровая кукла – нечто особенное. Она принадлежала Либбит. Ее законное вознаграждение.

Именно эта кукла-тварь довела Тесси и Ло-Ло до смерти? Она создала большого мальчика? В какой степени Элизабет приложила к этому руку? Кто был художником, а кто – чистым холстом?

На некоторые вопросы убедительных ответов я так и не нашел, но сам рисовал и знаю, когда дело касается живописи, вполне уместно перефразировать Ницше: если очень уж сосредоточиться, сосредоточение поглотит тебя.

Иной раз и навсегда.

Глава 11

Взгляд с Дьюмы

i

Ранним утром следующего дня мы с Уайрманом стояли в Заливе. Вода (такая холодная, что поначалу глаза полезли на лоб) поднималась до середины голени. Уайрман вошел в воду первый, я – за ним, без единого вопроса. Без единого слова. Оба с чашечками кофе. Уайрман был в шортах; мне пришлось задержаться, чтобы закатать брюки до колен. Позади нас, у края мостков, Элизабет сутулилась в инвалидном кресле. Она мрачно смотрела на горизонт, а по подбородку текла слюна. Большая часть ее завтрака лежала на подносе. Что-то она съела, остальное рассыпала. Ее волосы висели свободно, их подхватывал теплый бриз, дующий с юга.

Вода вокруг нас пребывала в постоянном движении. Как только я привык к этим ласковым прикосновениям, они мне понравились. Сначала набегающая волна создавала ощущение, что ты каким-то чудом сбросил фунтов двенадцать. Затем отходящий поток маленькими щекочущими водоворотами вытаскивал песок между пальцев. В семидесяти или восьмидесяти ярдах от нас два жирных пеликана прочертили линию поперек утра. Потом сложили крылья и упали, как камни. Один поднялся с пустым мешком, второй – с завтраком в клюве. Едва пеликан оторвался от воды, маленькая рыбка исчезла в его глотке. Все это напоминало танец, повторяющийся с древних времен, но по-прежнему радующий глаз. Где-то южнее, в глубине острова, там, где росли зеленые джунгли, кричала другая птица: «О-ох! О-ох!». Снова и снова.

Уайрман повернулся ко мне. Не двадцатипятилетний, конечно, но за время нашего знакомства он никогда не выглядел так молодо. Из левого глаза полностью исчезла краснота, и уже не было ощущения, что он никак не связан с правым и смотрит сам по себе. Я не сомневался в том, что этот глаз меня видит; видит меня очень хорошо.

– Сделаю для тебя что угодно, – заговорил Уайрман. – В любой момент. Пока я жив. Ты зовешь – я прихожу. Ты просишь – я делаю. Это подписанный чек без проставленной суммы. Тебе понятно?

– Да, – отозвался я. Мне было понятно и кое-что еще: если кто-то предлагает тебе чек без проставленной суммы, ты никогда, никогда не должен его обналичивать. Над этим мне даже не было необходимости размышлять. Иногда осознание обходит мозг стороной, и ответ ты получаешь прямо от сердца.

– Вот и хорошо, – кивнул он. – Это все, что я хотел тебе сказать.

Я услышал храп. Оглянулся и увидел, что подбородок Элизабет упал на грудь. Одна рука сжимала кусок тоста. Ветер кружил волосы.

– Она вроде бы похудела, – заметил я.

– Потеряла двадцать фунтов с Нового года. Раз в день я подсовываю ей эти белковые высококалорийные коктейли, «Иншуэ», так они называются, но она не всегда их пьет. А что с тобой? Ты так выглядишь только потому, что слишком много работаешь?

– Как выгляжу?

– Будто собака Баскервилей отхватила кусок твоей левой ягодицы. Если причина в том, что ты слишком много времени проводишь за мольбертом, может, тебе стоит сбавить темп и немного развеяться. – Он пожал плечами. – «Это наше мнение, мы будем рады услышать ваше», – как говорят на «Шестом канале».

Я стоял на прежнем месте, чувствуя, как вода поднимается и опускается, думал о том, что мне сказать Уайрману. Как много я могу сказать Уайрману. Ответ долго искать не пришлось: все или ничего.

– Пожалуй, мне лучше рассказать тебе о том, что произошло прошлой ночью. Но ты должен пообещать, что не вызовешь людей в белых халатах.

– Хорошо.

И я рассказал, как закончил портрет практически в темноте. Как увидел правую руку и кисть. Как потом увидел двух мертвых девочек на лестнице и потерял сознание. К тому времени, когда рассказал все, мы уже вышли из воды и направились к мосткам, где храпела Элизабет. Уайрман начал очищать ее поднос, скидывая все в пластиковый мешок, который достал из пакета, что висел на ручке шезлонга.

– Что-нибудь еще? – полюбопытствовал он.

– Этого недостаточно?

– Просто спрашиваю.

– Больше ничего. Спал как младенец до шести утра. Потом загрузил тебя… твой портрет на заднее сиденье автомобиля и приехал сюда. Между прочим, когда ты наконец посмотришь его?

– Всему свое время. Загадай число между одним и десятью.

– Что?

– Доставь мне удовольствие, мучачо.

Я загадал.

– Готово.

Какое-то время он молчал, глядя на Залив, потом спросил:

– Девять?

– Нет. Семь.

Он кивнул.

– Семь, – побарабанил пальцами по груди, потом опустил руку на колено.

– Вчера я мог бы сказать тебе. Сегодня – нет. Моя телепатия, ее зачатки, исчезли. Это более чем справедливая сделка. Уайрман теперь такой, каким был, и Уайрман говорит: muchas gracias.

– И каковы твои выводы? Если ты их сделал.

– Сделал. Выводы таковы: ты не безумец, если ты этого боишься. Похоже, на Дьюма-Ки люди увечные обретают что-то особенное, а когда расстаются с увечьем, это особенное у них изымается. Я вот излечился. Ты по-прежнему увечный, а потому особенный.

– Я не очень понимаю, к чему ты клонишь.

– Потому что ты пытаешься усложнить простое. Посмотри перед собой, мучачо. Что ты видишь?

– Залив. Ты называешь его caldo largo.

– И на что уходит у тебя большая часть времени, отданная рисованию?

– На Залив. Закаты над Заливом.

– И что есть рисование?

– Полагаю, рисование – это видение.

– Без «полагаю» мог бы и обойтись. И какое видение на Дьюма-Ки?

Чувствуя себя ребенком, не уверенным в правильности ответа на заданный вопрос, я сказал:

– Особое видение?

– Да. Так что ты думаешь, Эдгар? Были мертвые девочки прошлой ночью в твоем доме или нет?

Я почувствовал, как по спине пробежал холодок.

– Вероятно, были.

– И я так думаю. Думаю, ты видел призраков ее сестер.

– Я их испугался, – прошептал я.

– Эдгар… Сомневаюсь, что призраки могут причинить вред людям.

– Если речь идет об обычных людях в обычных местах.

Он кивнул с неохотой.

– Ладно. И что ты собираешься делать?

– Чего я не собираюсь, так это уезжать. Я еще не закончил здесь свои дела.

Думал я не о выставке… не о мыльном пузыре славы. На кону стояло большее. Я просто не знал, что именно. Пока не знал. Если б попытался облечь свои мысли в слова, получилась бы какая-нибудь глупость, вроде записки в печенье с сюрпризом. Что-то со словом «судьба».

– Хочешь переехать в «Паласио»? Пожить с нами?

– Нет. – Я опасался, что этим могу только все усугубить. И потом, мне нравилось жить в «Розовой громаде». Я в нее влюбился. – Но, Уайрман, попробуешь что-нибудь выяснить о семье Истлейков вообще и об этих двух девочках в частности? Если ты теперь можешь читать, пороешься в Интернете…

Он сжал мою руку.

– Пороюсь, будь уверен. Возможно, и ты сможешь внести свою лепту. Мэри Айр собирается взять у тебя интервью, так?

– Да. Через неделю после моей так называемой лекции.

– Спроси ее об Истлейках. Может, сорвешь банк. В свое время мисс Истлейк немало сделала для художников.

– Хорошо.

Он взялся за ручки инвалидного кресла, в котором спала Элизабет, развернул его к дому с оранжевой крышей.

– А теперь пойдем и посмотрим на мой портрет. Хочу увидеть, как я выглядел, когда еще думал, что Джерри Гарсия[121] может спасти мир.

ii

Я припарковался во дворе рядом с серебристым «мерседес-бенцем» эпохи вьетнамской войны, принадлежащим Элизабет Истлейк. Вытащил портрет из моего куда более скромного «шевроле», поставил вертикально, придержал, чтобы Уайрман мог на него взглянуть. И пока он молча разглядывал свой портрет, мне в голову пришла странная мысль: я словно портной, стоящий у зеркала в примерочной ателье мужской одежды. И скоро заказчик или скажет мне, что сшитый мной костюм ему нравится, или, с сожалением покачав головой, откажется от него.

С юга, из джунглей Дьюмы, как я называл эту часть острова, вновь донеслось птичье предупреждение: «О-ох!»

Наконец я не выдержал:

– Скажи что-нибудь, Уайрман. Скажи что-нибудь.

– Не могу. Нет слов.

– У тебя? Быть не может.

Но когда он оторвал взгляд от портрета, я понял, что это правда. Уайрман выглядел как человек, которого только что огрели обухом по голове. Я, конечно, уже понимал, что мои картины воздействовали на людей, но реакция Уайрмана в то мартовское утро была уникальной.

В себя его привел только резкий стук. Элизабет проснулась и забарабанила по подносу.

– Сигарету! – выкрикнула она. – Сигарету! Сигарету!

Некоторым привычкам, похоже, нипочем и туман болезни Альцгеймера. Часть ее мозга, которая жаждала никотина, так и не угасла. Элизабет курила до самого конца.

Уайрман достал из кармана пачку «Америкен спиритс», вытряхнул сигарету, сунул в рот, раскурил, протянул Элизабет.

– Если я отдам вам сигарету, вы себя не подожжете, мисс Истлейк?

– Сигарету!

– Не очень убедительный ответ, дорогая.

Но сигарету он ей отдал, и Элизабет взялась за нее, как профессионал – никаких следов болезни Альцгеймера, – глубоко затянулась и выпустила дым через ноздри. Потом откинулась на спинку кресла, напоминая уже не капитана Блая на полуюте, а президента Франклина Рузвельта на трибуне. Не хватало лишь зажатого в зубах мундштука. И самих зубов, конечно.

Уайрман вновь перевел взгляд на портрет.

– Ты же не собираешься просто так его отдать? Это несерьезно. Нельзя этого делать. Это же потрясающая работа!

– Портрет твой. Говорить тут не о чем.

– Ты должен показать его на выставке.

– Не уверен, что это хорошая идея…

– Ты сам говорил, что как только картина закончена, она, вероятно, больше не может повлиять…

– Да, вероятно.

– Мне этого достаточно, и «Скотто» – более безопасное место, чем этот дом. Эдгар, портрет заслуживает того, чтобы его увидели. Черт, он нуждается в том, чтобы его увидели.

– Это ты, Уайрман? – спросил я с искренним любопытством.

– Да. Нет. – Он еще несколько секунд смотрел на портрет, потом повернулся ко мне: – Я хотел быть таким. Может, и был – несколько лучших дней в самом лучшем году моей жизни. – И неохотно добавил: – В моем самом идеалистическом году.

Какое-то время мы молча смотрели на портрет, а Элизабет дымила, как паровоз. Как старый поезд Чу-чу.

Первым заговорил Уайрман.

– Мне многое непонятно, Эдгар. Со времени моего приезда на Дьюма-Ки вопросов у меня больше, чем у четырехлетнего мальчика, когда ему пора спать. Но вот с одним у меня полная ясность. Я точно знаю, почему ты хочешь остаться здесь. Если бы я мог создавать такое, то остался бы здесь навсегда.

– Годом раньше я рисовал только завитушки в блокнотах во время телефонных разговоров.

– Это ты уже говорил. Скажи мне вот что, мучачо. Глядя на этот портрет… и думая об остальных картинах, которые написал… ты согласился бы избежать несчастного случая, лишившего тебя руки? Изменил бы прошлое, если б мог?

Я подумал, как рисовал в «Розовой малышке» под гремящий рок-н-ролл. Подумал о Великих береговых прогулках. Подумал даже о старшем ребенке Баумгартенов, кричащем: «Эй, мистер Фримантл, хороший бросок!» – после того, как я возвращал ему фрисби. Потом подумал о том, как очнулся на больничной койке, как мне было ужасно жарко, как разбегались и путались мысли, как иногда я не мог вспомнить даже свое имя. Подумал о распирающей меня злости. Об осознании (оно пришло во время телевизионного шоу Джерри Спрингера), что я лишился части моего тела. Тогда я начал плакать и долго не мог остановиться.

– Будь такая возможность, я бы тут же все переменил.

– Понятно, – кивнул он. – Я спрашивал из любопытства. – Уайрман повернулся к Элизабет, чтобы забрать окурок.

Она вытянула руки, как младенец, у которого отняли игрушку:

– Сигарету! Сигарету! СИГАРЕТУ!

Уайрман затушил окурок о каблук сандалии, а через мгновение Элизабет успокоилась, забыла о сигарете, поскольку организм насытился никотином.

– Побудешь с ней, пока я отнесу картину в холл? – спросил Уайрман.

– Конечно. Уайрман, я только хотел сказать…

– Я знаю. Твоя рука. Боль. Жена. Я задал глупый вопрос. Это ясно. А сейчас позволь мне убрать эту картину в безопасное место. Когда Джек приедет в следующий раз, пришли его сюда, хорошо? Мы аккуратно завернем портрет, и Джек сможет отвезти его в «Скотто». Но я собираюсь везде написать «НДП», прежде чем портрет отправится в Сарасоту. Если ты отдаешь его мне, он – мой. Только так, и не иначе.

В джунглях на юге птица вновь подняла тревожный крик: «О-ох! О-ох! О-ох!»

Я хотел сказать ему что-то еще, объяснить, но он уже уносил портрет в дом. А кроме того, оставался его вопрос. Его глупый вопрос.

iii

На следующий день Джек Кантори отвез «Смотрящего на запад Уайрмана» в «Скотто», и Дарио позвонил мне, едва портрет достали из упаковочного картона. Заявил, что никогда не видел ничего подобного, и высказал пожелание сделать портрет и цикл «Девочка и корабль» главным элементом, на котором будет строиться вся экспозиция. Сам факт, что эти картины не продаются, только разжигал интерес. В этом у него не было никаких разногласий с Джимми. Я с ним тоже спорить не собирался. Он спросил, готовлюсь ли я к лекции, и я ответил, что размышляю над этим. Он меня похвалил, добавил, что это событие уже вызывает «необычайный интерес», хотя никакой рекламы еще не было.

– Плюс, разумеется, по электронной почте мы разошлем фотографии картин всем нашим клиентам.

– Великолепно, – ответил я, но ничего великолепного не чувствовал. В первую декаду марта я ощущал непонятную апатию. На работу она не влияла. Я нарисовал еще один закат и еще одну картину из цикла «Девочка и корабль». Каждое утро я прогуливался у воды с холщовой сумкой на плече, собирая раковины и другой интересный мусор, который могли вынести на берег волны. Я нашел большое количество банок из-под пива и газировки (обычно выглаженных водой и белых, как беспамятство), несколько презервативов, детский пластиковый бластер, трусики от бикини. Ни одного теннисного мяча. Мы с Уайрманом пили зеленый чай под полосатым зонтом. Я уговаривал Элизабет съесть салат с тунцом и салат с макаронами, обильно политые майонезом; убеждал ее пить через соломинку молочные коктейли «Иншуэ». Один раз сел на мостки рядом с ее инвалидным креслом и принялся стачивать загадочные кольца желтых мозолей с ее больших старых ступней.

Чего я не делал, так это не готовил тезисов к моей «художественной лекции», и когда Дарио позвонил, чтобы сказать, что она перенесена в лекционный зал библиотеки, вмещающий двести человек, я похвалил себя за пренебрежительный тон своего ответа, скрывающий застывшую в жилах кровь.

Две сотни человек означали четыреста глаз, нацеленных на меня.

И еще я не писал приглашения, не бронировал номера в сарасотском «Ритц-Карлтоне» на пятнадцатое и шестнадцатое апреля и не фрахтовал «Гольфстрим», чтобы привезти толпу друзей и родственников из Миннесоты.

Сама идея, что у кого-то из них может возникнуть желание посмотреть на мою мазню, начала казаться абсурдной.

А идея, что Эдгар Фримантл, годом раньше до хрипоты споривший с сент-полским комитетом строительства о разведочном бурении скального основания, будет читать лекцию настоящим ценителям живописи, представлялась уже абсолютно безумной.

Нет, реальность картин не ставилась под сомнение, а работа… Господи, какое же я получал от нее наслаждение. Стоя на закате перед мольбертом в «Розовой малышке», раздевшись до трусов, слушая «Кость» и наблюдая, как «Девочка и корабль № 7» появлялись из белого с пугающей скоростью (словно вырастали из тумана), я испытывал невероятный прилив жизненных сил, ощущал себя человеком, который находится в нужном месте и в нужное время, идеально подогнанным шарниром. Корабль-призрак развернулся еще больше, букв в названии прибавилось: теперь я видел «Персе». Любопытства ради я вписал это слово в поисковую строку Гугла, получил только одну ссылку… наверное, установил мировой рекорд. Так называлась частная школа в Англии, выпускники которой именовали себя старыми персейцами. О школьном корабле не было ни единого упоминания – ни о трехмачтовом, ни о каком-то другом.

На этой последней картине в весельной лодке сидела девочка в зеленом платье, лямки которого пересекались на ее голой спине, а вокруг лодки, практически в стоячей воде, плавали розы. Картина будоражила.

Я чувствовал себя счастливым, когда гулял по берегу, ел ленч, пил пиво – один или с Уайрманом. Я чувствовал себя счастливым, когда рисовал. Более чем счастливым. Когда я рисовал, мне казалось, что до приезда на Дьюма-Ки я и не осознавал, какой полноценной и многогранной может быть жизнь. Но когда я думал о предстоящей выставке в «Скотто», и обо всем необходимом для того, чтобы эта выставка прошла успешно, мой разум впадал в ступор. Я не просто боялся – паниковал.

Я забывал о самых простых вещах, скажем, не открывал электронные письма от Дарио, Джимми и Элис Окойн из «Скотто». Если Джек спрашивал, греет ли меня мысль о том, что выступать я буду в аудитории Гелдбарта, я говорил ему: «да-да», – потом просил съездить в Оспри, чтобы заправить «шеви» бензином, и забывал о его вопросе. Когда Уайрман спрашивал, говорил ли я с Элис Окойн о том, как группировать картины, я предлагал побросать теннисный мяч, потому что Элизабет нравилось наблюдать за его полетом.

Наконец, примерно за неделю до назначенной лекции, Уайрман сказал, что хочет показать мне одну свою поделку.

– Хочу услышать твое мнение. Как художника.

На столике, в тени полосатого зонта (мы с Джеком отремонтировали его с помощью изоленты) лежала черная папка. Я открыл ее и достал глянцевую брошюру.

Лицевую сторону украшала одна из моих ранних картин, «Закат с софорой», и я подивился тому, как профессионально выглядела обложка. Под репродукцией было написано:

Дорогая Линни!

Вот чем я занимаюсь во Флориде. И хотя знаю, что ты крайне занята…

* * *

Под «крайне занята» была нарисована стрелка. Я вскинул глаза на Уайрмана, который бесстрастно наблюдал за мной. Позади него Элизабет смотрела на Залив. Не знаю, разозлился ли я на него за такое вот вторжение в мою личную жизнь или почувствовал облегчение. По правде говоря, ощущал и то, и другое. И я не мог вспомнить, чтобы называл при нем мою старшую дочь Линни.

– Шрифт ты можешь выбрать любой, – заметил он. – Этот, на мой взгляд, излишне девчачий, но моему соавтору нравится. И имя в первой строке всегда можно поменять. Приглашения получатся индивидуальные. Это же просто удовольствие, делать их на компьютере!

Я молча раскрыл брошюру. Слева увидел «Закат с пыреем», справа – «Девочку и корабль № 1». Ниже шел текст:

…надеюсь, ты составишь мне компанию на открытии выставки моих работ, которое пройдет 15 апреля в художественной галерее «Скотто» в г. Сарасота, штат Флорида, с семи до десяти вечера. На твое имя заказан билет первого класса на рейс 22 «Эйр Франс». Вылет из Парижа 15-го в 8:25 утра, прибытие в Нью-Йорк в 10:15 утра. Тебе также заказан билет на рейс 496 «Дельты». Время вылета из аэропорта им. Кеннеди в 13:20, прибытие в Сарасоту в 16:30. Лимузин будет ждать тебя в аэропорту и доставит в отель «Ритц-Карлтон», где за тобой зарезервирован номер с 15 по 17 апреля.

Под последней строчкой была еще одна стрелка. Я озадаченно посмотрел на Уайрмана. Его лицо по-прежнему не выражало никаких эмоций, но я заметил пульсирующую на правом виске жилку. Позже я услышал от него: «Я знал, что ставлю на кон нашу дружбу, но кто-то должен был что-то сделать, и к тому моменту мне стало ясно, что ты не собираешься ударить пальцем о палец».

Я перевернул страницу брошюры. Еще две репродукции. «Закат с раковиной» слева и рисунок моего почтового ящика, без названия, справа. Очень ранний рисунок, сделанный цветными карандашами «Винус», но мне понравился цветок, растущий около деревянного столба (ярко-желтый, с черным «глазом» по центру), и вообще на репродукции рисунок выглядел очень неплохо, словно его нарисовал человек, который знал это дело. Или собирался узнать.

Текст под рисунком был коротким:

Если ты не сможешь приехать, я, безусловно, пойму (Париж – не ближний свет), но очень надеюсь, что ты приедешь.

Я сердился, но дураком-то не был. Выставка требовала подготовки. Вероятно, Уайрман решил, что это его работа.

«Илзе, – подумал я. – В этом ему наверняка помогала Илзе».

Я ожидал увидеть еще одну репродукцию на задней стороне обложки, но ошибся. Увидел другое, и сердце защемило от удивления и любви. Отношения с Мелиндой давались мне с трудом, отнимали много сил, но любил я ее ничуть не меньше Илзе, и мои чувства предельно ясно иллюстрировала черно-белая фотография, с линией сгиба посередине и двумя обтрепанными углами. И фотография имела право выглядеть старой, потому что Мелинде, которая стояла рядом со мной, было годика четыре. То есть сфотографировали нас восемнадцатью годами раньше. Она была в джинсах, ковбойских сапожках, рубашке с длинными рукавами и соломенной шляпе. Мы только что вернулись из «Плизант-Хилл-фармс» в Техасе, где она иногда каталась на пони которого звали… Сахарок? Я подумал, что да. В любом случае, мы стояли на дорожке у нашего первого маленького дома в Бруклин-парк, я – в линялых джинсах, белой футболке с короткими, закатанными на плечи рукавами, с зачесанными назад волосами, бутылкой пива «Грейн белт» в руке и улыбкой на лице. Линни одну руку сунула в карман джинсов, снизу вверх смотрела на меня, и от читавшейся на ее лице любви (такой сильной любви!) у меня сжалось горло. Я улыбнулся, как улыбаются в отчаянной попытке сдержать слезы. Под фотографией было написано:

Если ты хочешь узнать, кто еще приедет, можешь позвонить мне – 941-555-6166, или Джерому Уайрману – 941-555-8191, или маме. Она, между прочим, прилетит вместе с моими миннесотскими гостями и встретит тебя в отеле.

Надеюсь, ты приедешь… в любом случае люблю тебя, моя маленькая Пони…

Папуля.

Я закрыл брошюру, которая была и письмом, и приглашением на выставку, какое-то время молча смотрел на нее. Боялся заговорить.

– Разумеется, это всего лишь макет… – Голос Уайрмана звучал неуверенно. Другими словами, говорил он в несвойственной ему манере. – Если ты против, я его выброшу и начну снова. Никаких проблем.

– Ты получил эту фотографию не от Илзе. – Я решился опробовать голосовые связки.

– Нет, мучачо. Пэм нашла ее в одном из старых фотоальбомов.

И сразу все стало ясно.

– И сколько раз ты с ней беседовал, Джером?

Уайрман поморщился.

– Неприятно, конечно, но, пожалуй, ты имеешь право. Думаю, раз шесть. Начал с рассказа, что ты попал здесь в сложную ситуацию, завязал на себя многих людей…

– Какого хера! – обиженно воскликнул я.

– Людей, которые возлагают на тебя большие надежды, доверяют тебе, не говоря уже о деньгах…

– Я без труда возмещу галерее «Скотто» все деньги, потраченные на…

– Заткнись, – оборвал меня Уайрман, и никогда еще он не говорил со мной таким неприветливым тоном. Да и такого ледяного взгляда у него я никогда не видел. – Ты же не говнюк, мучачо, вот и веди себя соответственно. Ты можешь оплатить их доверие? Можешь оплатить потерю репутации, если великий новый художник, которого они обещали представить потенциальным покупателям, не появится ни на лекции, ни на выставке?

– Знаешь, Уайрман, на выставку я могу прийти, а вот эта чертова лекция…

– Они этого не знают! – прокричал он. Чего там, взревел. И голос у него был для этого по